— Здравствуй, обручница, — натянуто проговорил Ражный, ощущая собственный холод и желание немедленно уйти отсюда.
Гайдамак это заметил, но лишь склонился и стал собирать на проволоку остывающие подковы с бетонного пола; Оксана же неторопливо сняла фартук и, приподнявшись на цыпочки, надела верхнюю лямку на шею жениха.
— Погрейся, — предложила бесстрастно. — Это помогает.
Он обрядился в фартук, взял инструменты и встал к горну, однако в тот же миг спонтанно, но твёрдо решил, что наречённая так и останется для него навсегда наречённой, и не больше.
Род Гайдамаков был родом кузнецов и в древности этим ремеслом занимались все, в том числе и женщины. Только не подковы ковали — золото, выделывая украшения, в том числе и знаменитую, тончайшую скань, технологией которой до сих пор обладали и держали в секрете. Естественно, быстро слепли от ювелирной работы, и часто женщин кузнечных родов араксы называли тёмными.
Но при этом они отличались особенной красотой, как последняя жена деда Ерофея, Екатерина.
Ражный бывал в кузне лишь в юности, и здесь, на Валдае, где это ремесло было в чести; у горна не стоял, но за незнакомое дело взялся как обычно, без всяких сомнений, и только готовые подковы срисовывал взглядом. Раскалённый металл неожиданным образом не возбуждал, а успокаивал, ибо был податливым, послушным под молотком и гнулся, как этого хотелось, и эта власть действительно чуть разогрела его.
Выгнув подкову по шаблону, он прорубил зубилом канавку, пробил отверстия для кухналей и бросил на пол. Суженая внезапно на лету подхватила её — малиновую, остывающую — голой рукой, подержала на ладонях, любуясь, и вдруг коснулась губами уха.
— На память возьму. На счастье… Приди ко мне ночью. Стукни в окно, второе от угла…
И поигрывая раскалённой подковой, гордая и независимая, направилась к выходу.
Когда дверь закрылась за ней, Ражный бросил молоток и сел на горячую наковальню. Инок же выключил поддув, выбросил из огня заготовки и, по-хозяйски прибрав инструменты, спросил хмуро:
— Зачем пожаловал, отрок?
Напрасно было рассказывать ему о юности и ностальгии…
— Судьба отца не даёт мне покоя, — признался. — Камень его привёз, вернул в вотчину все наследство… И будто не на могилу — себе на душу взвалил.
И долго объяснять тоже не пришлось, инок на лету схватывал, как его правнучка раскалённую подкову.
— Я на том Боярском Пиру зрящим был, не сразу выговорил он. — Тебе скажу и перед всяким отвечу: по чести ратились, птице, и той клюнуть нечего. Ни спора, ни суда не возникло с обеих сторон. А что Воропай руку повредил отцу твоему, так то же не баловство ребячье, не мирская забава до первой крови — могучие араксы сошлись за шапку боярскую. Всегда так бывало, брат, а то ещё хуже.
Знаю, инок… Да не утешает меня истина. Худо дело, — вздохнул тот. — Такие раны лишь время лечит. И любовь… А ты посмотрел суженую — и сердце не взыграло. Даже мне обидно стало, не то что Оксане…
— А ты тоже! Показал мне невесту! У горна стоит, как араке! И молотом машет…
— Добро, давай по обычаю! Покажу, как полагается, но смотри у меня, не балуй! Сам коней заседлаю!
— Некогда мне смотрины устраивать, в другой раз, — проговорил он виновато. — Только не вздумай Оксане сказать об этом!
— Вижу, ты что-то замыслил. Но старый стал, не пойму. Самовольно приехал… Не затем дорогу тебе указали до срока, чтоб как оглашённый, по Урочищу бегал.
— Не правда, инок!.. Есть у меня причина.
— Невеста порученная? — усмехнулся Гайдамак.
— И не только. — Ражный спрыгнул с наковальни и перебрал подковы, сделанные Оксаной. — Есть и дядька порученный, Воропай. Как отца не стало, ни разу на ристалище не был. Два года минуло! Не с мирскими же мне сходиться?
Дед что-то смекнул, но виду не показав, спросил безвинно:
— Так что же не известил боярина? Встретил бы как полагается, принял, обогрел по-отцовски.
— Калики ко мне не заходят, — нарочито пожаловался Ражный. — Слова моего не носят и посланий не берут. Нос не дорос…
Инок понял, что не следует его дразнить и вертеть вокруг да около, сказал то, что думал.
— Знаю. Под тенью науки вызов принёс Пересвету. На ристалище ступите, как сын с отцом — сойдёте врагами непримиримыми. И такое я помню, слышал, бывало… Или я из ума выжил?
Ражный вместо ответа выбрал подкову, самую толстую, не разогнул — скрутил в спираль и, продёрнув сквозь неё косынку суженой, завязал и повесил на штырь, торчащий из стены.
Из ума старик не выжил: именно так и думал, когда ехал сюда, и разве что назойливые эти мысли отгонял, открещивался, обманывая себя, что спешит на свидание с суженой. Наверное, замысел выглядел в понятии инока действительно чудовищным, непростительным кощунством и преступлением несовершеннолетнего и ещё не женатого аракса.
Дело в том, что до Пира он мог выходить на ристалище лишь со своим отцом или дядькой- попечителем, если по какой-то причине родитель не в состоянии был обучать сына. И это если и называлось поединком, то потешным, даже когда схватка происходила от зачина до сечи по всем правилам и без перерывов, даже когда она длилась сутками и был победитель, ибо отец обладал правом в любой момент остановить её, а у сына оставалось право безоговорочно повиноваться.
Неповиновение и злоба на родителя действительно переводила науку в поединок, потеху в междуусобицу и стоила дорого: вольного аракса Пересвет лишал Свадебного Пира в сорок лет и назначал его, например, в восемьдесят, чтобы выставить на посмешище, а вотчинный наказывался ещё тяжелее, лишаясь ко всему прочему и вотчины.
Тут же все усугублялось тем, что своеволие на ристалище замысливалось с боярым мужем…
— Коль ты сей же час не отринешь крамолы, в первую голову я казню тебя, — заявил Гайдамак и, сняв свитую подкову, раскрутить хотел, но сломал нечаянно, забросил под горн. — И казню горше и больнее, нежели сам Пересвет. Сил совладать с тобой ещё хватит! Да не встряску тебе устрою — разорву вашу поруку! Да, разорву! Не хочу, чтоб ты, с моим родом сойдясь по крови, мстительные семена сеял, буйные побеги растил. Не желаю, чтоб праправнуки мои жизнь свою в веригах кончали!.. Этим, конечно, и правнучку женской судьбы лишу — кто Оксану потом возьмёт? Так старой девой и останется, вот здесь, возле горна… Так пусть и она на твоей совести будет. Отрекись, Ерофеев внук!
Потом уже просил ломающимся старческим голосом:
— Добро, добро, не сердись на строгость. Отец твой, Ерофеич, славную жизнь прожил и сына родил, себе достойного. Ах, если б мои отпрыски в своё время так за меня постояли! Такой бы страстью воскипели, не щадя себя, в защиту бросились!.. У тебя истинно Ярое сердце, араке! Ты ведь не родителя своего защищаешь — в нем самого Сергия. Он же сказал однажды: научитесь за отцов постоять, а за отчину уж постоите сполна! — на шёпот перешёл, весенней землёй дохнул. — Поединок-то был по чести, и сказать нечего. Да ведь не было нужды руку калечить, и так Воропай верх одерживал, без увечья, ан нет, изнахратил десницу, будто девицу… Коли мы начнём друг друга на ристалищах ломать, кто соберётся в Засадный Полк, когда час пробьёт? Калеки, команда инвалидная?.. Доброе у тебя сердце, гляди, не растранжирь только попусту. И ты ещё побояришь в Засадном Полку! Эх, побояришь, внук Ерофеев!.. А нынче не своевольничай. Науки надобно — я преподам науку в потешной схватке. Только не ходи к Воропаю. Послушай меня и не ходи! А норов свой для Оксанки прибереги. У вас как сойдётся норов в норов — вот будет сеча! Я вам к свадьбе кровать сделаю крепкую, за ночь не разломаете.
И слыша в ответ молчание да неблизкий клёкот воронья в дубраве, зажёгся внутренним, сияющим огнём — глаза молодо засияли и вздыбился на темени седой вихор. А вислые усы, достающие ключиц, вдруг зашевелились, выгнулись подковой.
— Добро! Раз на тебя увещевания мои не действуют, говорю тебе — довольно! Назначаю тебе Манораму! Есть у нас лошади для этого дела…. Как покатаешься — все на свете позабудешь! А ослушаться посмеешь — перед Ослабом челом ударю и вотчины лишу!