В начале октября сорок первого года наружная охрана загородной резиденции Сталина заметила подозрительного человека, пробирающегося вдоль дачной ограды крадущейся, осторожной походкой. Прежде чем взять, за ним последили около получаса, пока он не дошёл до КПП и здесь, видя, что возле шлагбаума никого нет, ступил на охраняемую территорию.
Задержанным оказался глубокий старик, к тому же с заболеванием опорно-двигательной системы, отчего и казалось, что крадётся. При нем практически ничего не обнаружили, кроме иконы, завёрнутой в холстину. Немощный этот человек своё появление возле резиденции объяснил тем, что хочет передать эту икону Верховному Главнокомандующему. В начале войны ходоков и делегатов к Сталину было достаточно, кто и с чем только не шёл, поэтому совершенно безобидный старец даже у самых бдительных офицеров охраны не вызвал подозрений. Его продержали в караульном помещении до вечера, после чего достаточно мягко пожурили и отправили восвояси, вернув икону.
На следующий день утром он явился опять и заявил, что будет ходить до тех пор, пока не вручит икону или не будет точно уверен, что её передали Верховному. На сей раз старца задержали по причине отсутствия документов, доску «с красочным изображением неустановленного лица», как было сказано в протоколе, изъяли вместе с холстиной и тщательно исследовали. Ни отравляющих веществ, ни заложенного в икону взрывного устройства не обнаружили и через несколько дней больного старика вытолкнули на улицу, но уже без предмета культа, поскольку эксперты НКВД исщепали его на лучину, изучая внутренности.
Спустя пару суток этот дряхлый и неуёмный старик вновь притащился к КПП, и уже с другой, точно такой же иконой. Офицеры выдворили религиозного фанатика за пределы прилегающей к забору охраняемой территории и на какое-то время в суматохе суровых осенних дней сорок первого о нем забыли. А он дождался, когда из ворот резиденции выедет кортеж с Верховным, и, неизвестно каким образом пробравшись через оцепление, обязательное при выезде, внезапно оказался на обочине стоящим в полный рост с поднятой в руках иконой. Шедшая впереди машина личной охраны обязана была таранить его и освободить путь, но отчего-то не сделала этого, и солдаты оцепления, заметив старика на дороге, не стреляли, хотя могли бы.
Верховный приказал остановиться, приподнял шторку на окне автомобиля, долго смотрел на старца, после чего велел адъютанту взять икону и принести ему. Слуга выскочил, выхватил образ у старца из рук и вернулся.
— Ступай, князь! — услышал вождь голос с улицы. — Сергиево воинство с тобой!
Через несколько секунд машина понеслась вперёд, старца в мгновение ока схватили, но этот зачумлённый мракобесием человек не то что не сопротивлялся — был счастлив и искренне чему-то радовался.
А Верховный всю дорогу не выпускал икону из рук, сам внёс её в Кремль и поставил в углу комнаты отдыха, накрыв холстиной. Имеющий духовное образование, в юности писавший стихи, он отчётливо понимал, что образ Сергия Радонежского в буквальном смысле явился ему, что это Промысел Божий, однако изверившийся, погруженный в пучину материалистических представлений и более того в реальность невиданной войны и смертельной угрозы — враг уже готовился применять артиллерию для обстрела Москвы, он не в силах был растолковать этого знака, а обратиться за помощью было не к кому, да и опасно: несмотря на прежнюю его силу, в первые месяцы войны ближнее окружение молча и тщательно отслеживало его шаги, не пропускало ни одной, даже самой незначительной детали в поведении. Они боялись Верховного, помня его кнут, гуляющий по склонённым спинам, однако теперь этот страх был сравним с шакальим выжидательным страхом, когда мелкие и хищные эти твари незримо и неотступно преследовали утомлённого, раненого льва.
Создавая обновлённую, вычищенную от масонских влияний и бундовского, иудейского воззрения на мир партию, он не заметил, как личными, национальными качествами внёс в неё не русский, а восточный характер и в результате окружил себя магнетизмом вероломства. Он почувствовал это лишь в начале войны, в пору крупнейших поражений; почувствовал и, потрясённый, обратился к народу, как подобает не партийному вождю, а священнику:
— Братья и сестры!
В тот же день, как ему попала в руки икона, после совещания Ставки, Верховный удалился в комнату отдыха, поставил образ преподобного Сергия перед собой и долго блуждал в своём собственном сознании, как в искривлённом пространстве. Он так и не растолковал знака, но ещё более уверился, что это Явление, и с тех пор, как всякий материалист, стал выискивать в сообщениях и сводках его доказательства.
И буквально через сутки, когда ему зачитывали сводку с фронтов обороны Москвы, слух зацепился за факт, на минуту заставивший его оцепенеть. Нераскуренная трубка потухла…
На Западном фронте, пересекая линию обороны Можайск — Дорохове, потерпели катастрофу и упали на нашей территории четыре вражеских ночных тяжёлых бомбардировщика, летевшие бомбить столицу.
Накануне он своей властью, повинуясь некоему сиюминутному порыву, отстранил маршала Будённого от командования Резервным фронтом, объединил его в один Западный и назначил командующим генерала армии Жукова…
— Вы сказали — катастрофу? — запоздало — адъютант читал уже о потерях наших войск за сутки — спросил Верховный.
Опытный, знающий нрав хозяина слуга сориентировался мгновенно.
— Так точно, товарищ Сталин, катастрофу. Ввиду метеоусловий фронтовая истребительная авиация не взлетала, противовоздушная оборона в этом районе малоэффективна из-за большой высоты полёта…
— А кто установил, что была катастрофа?
— Это соображения начальника штаба триста двенадцатой стрелковой дивизии майора Хитрова. Им подписано донесение.
— Пришлите мне этого начальника штаба, — выслушав доклад, попросил Верховный. — Сегодня к пятнадцати часам и с материалами по обстоятельствам катастрофы фашистских стервятников.
Даже искушённый адъютант не ожидал такого оборота.
— Триста двенадцатая дивизия под Можайском, беспрерывные бои… Чтобы отыскать майора, потребуются сутки, не меньше. Быстрее будет, если к месту падения самолётов выслать специальную команду НКВД…
— Хорошо, — согласился Верховный. — Я жду товарища Хитрова к шестнадцати часам.
Адъютант все понял и удалился.
Пока он рвал постромки, исполняя практически невыполнимое задание, Верховный между делом задавал один и тот же вопрос всем, кто в тот день оказывался перед хозяйскими очами.
— А скажите мне, товарищ (имярек), отчего терпят катастрофу и падают вражеские самолёты?
Зам наркома обороны Мехдис, вероятно, уже читал сводку и знал об упавших бомбардировщиках, поэтому ответил с присущей ему осторожностью, одновременно буравя красноглазым взглядом хозяина и стараясь угадать по его реакции, в цвет ли он говорит.
— Предстоит выяснить… погодные условия, мощный грозовой фронт в верхних слоях атмосферы… а возможно, столкновение в условиях плохой видимости… я уже распорядился проверить информацию и доложить…
Верховный умел делать лицо непроницаемым и оставил Мехлиса в заблуждении относительно своего мнения.
Ворошилов сказал с безапелляционной убедительностью героя гражданской войны и яркого представителя пролетариата:
— По моему мнению, товарищ Сталин, налицо пробуждение сознания рабочего класса Германии. Восемнадцатый год не прошёл даром для немцев, и сейчас трудовые люди увидели звериный оскал фашизма. Я не исключаю, что в недрах Рейха сохранилось и действует подполье, имеющее прямое отношение к бомбардировочной авиации. По всем признакам это диверсия.
— Хочешь Сказать, вредительство, товарищ Ворошилов?
Маршал слегка смутился, ибо это слово в отрицательном понятии относилось лишь к внутренним врагам и совсем нелепо было называть так немецких патриотов, рискующих своими жизнями.
— Вредительство в нашу пользу, — нашёлся он после некоторой заминки.