— Как так?
— Двери ведут в спальню императрицы. Моя задача теперь в разговорах с ним вселить против нее подозрение. Авось ли выйдет…
— Какая…
Талызин хотел сказать «Какая низость!», — но опомнился. Пален посмотрел на него мрачно, перестал барабанить пальцами и повернулся лицом к камину, как бы показывая, что разговаривать больше не о чем. Усмешка сошла с угла рта Палена, и глаза его стали стальными.
— Мы, однако, порешили лишь отреченье, — нерешительно проговорил Талызин. — На убийство иные не пойдут…
Он сказал это и почувствовал, глядя на Палена, что неловко и незачем говорить пустяки.
— Не
— Нет, полноте, Петр Алексеевич, не для того говорю я, чтобы меняться с вами оскорблениями… Вы знаете, как я вас уважаю.
— Ah, je vous remercie[140], — резко сказал Пален, снова к нему поворачиваясь. Он перешел на французский язык. — Конечно, я очень дорожу вашим уважением, но боюсь, что мне никак его не заслужить. У нас слишком разные взгляды… Я желал бы, однако, знать, — добавил он, видимо сдерживаясь из последних сил, — я желал бы знать, чего вы все, собственно, хотите? По-вашему, то, что я делаю, подлость? Вы это хотели сказать? Ну, мы не сделаем подлости, этой подлости, он убежит, нас схватят, изрубят в куски тех, кто не дастся, других повезут в Тайную… Вы нас в застенке будете утешать тем, что мы подлости не сделали? Да мы уже сделали тысячу подлостей! Да, да, мы все — и вы в том числе… Нет, вы правы, уходите из комплота, Талызин. Предоставьте политическое убийство людям покрепче вас. Панин, по крайней мере, был дипломатичен: он вовсе об этом не спрашивал. «Не мое, мол, дело, устраивайтесь, как знаете. Мне главное, чтоб была конституция…»
Талызин молча его слушал. Он чувствовал большую усталость. «Ах, все равно, лишь бы скорее… Он прав, конечно… Да и вправду вздор все это. И угрызений совести не будет ни у него, ни даже у меня… Все вздор», — угрюмо думал он.
— Вы меня не поняли, — сказал он сухо. — Я говорил не о себе… Но быть может, целесообразнее добиться отречения, чем убивать.
Пален засмеялся:
— Конечно, вы еще молоды, Талызин, но вам все-таки не двадцать лет и вы не сын Павла, как Александр. Подумайте о том, что вы говорите. Отреченье немыслимо. Ну, предположим, он отречется, как отрекся его отец. Куда вы его денете? В крепость? В загородный дворец? Да на следующий день его освободит гвардия! А не на следующий день, так через месяц, через год, когда найдется новый Мирович, честолюбивый офицер, который взбунтует свою роту солдат. Пришлось бы задушить его в загородном дворце, как задушили его отца. По-моему, гораздо менее гнусно убить самодержца, чем беззащитного узника… Говорить об этом незачем. Но вы должны были бы понимать, что нельзя оставлять в живых двух царей. Мы не можем рисковать судьбами Русского государства. Уж лучше провозгласить республику…
Оркестр в белом зале заиграл новый танец.
— Это матрадура, — сказал, прислушиваясь и улыбаясь, Пален. — Очень люблю… Вы не танцуете, Петр Александрович? Пойдем, что ж все говорить о таких неприятных предметах…
Они вышли в Концертный зал.
«Он щеголяет своим хладнокровием… И о матрадуре тоже сказал из щегольства. Умный человек, а хочет зачем-то походить на злодея из слезной драммы… Но в существе он совершенно прав, — думал Талызин, сожалея о том, что возражал. — Все это и просто и неоспоримо».
Пален смотрел на него и улыбался, качая головой в такт матрадуре. «И с этим каши не сваришь, — думал он ласково. — Этот еще из лучших… Нет, надо в
XIII
Знакомых на маскараде было у Штааля немало, но как-то так вышло, что не к кому было пристать. Впрочем, ему этого и не хотелось. Тоска не покидала его ни на минуту. «Да в чем дело? — уже по привычке думал он, хитря сам с собою. — Деньги есть… Не очень много, конечно, однако я никогда не был так богат, как теперь… Или в Шевалиху так я влюблен, что ли?.. Если говорю Шевалиха, как Иванчук, значит, не так влюблен… Или заговора я боюсь?» — невинно подходил он к этому предположению, хоть с самого начала знал, что именно в этом все дело. Мысль о заговоре лежала у него на сердце камнем. «Raisonnons[141], — повторял он угрюмо в сотый раз. — Во- первых, никто меня не заставляет лезть в комплот[142]… Быть может, Ламор и прав. Что ж, не захочу, так и не полезу. Значит, вздор…» Но это рассуждение, как будто совершенно неоспоримое, не требовавшее никакого «во-вторых», его не успокаивало. «Нет, пойдешь, — отвечал он себе злобно. — Вот и не заставляет никто, и прав старик Ламор, а ты все-таки пойдешь… И попадешь, чего доброго, на дыбу в том деревянном строении в крепости. — Он не раз (особенно после встречи с Ламором) представлял себе дыбу, знал ее устройство и по ночам возвращался к ней мыслями. — По потолку через весь застенок идет тяжелый брус, на нем блок с веревкой в желобе. Разденут догола, на ноги бревно, руки выкрутят назад и свяжут ремнями (это у них называется хомутом). За хомут подвесят к блоку. Затем заплечный мастер в красной рубахе потянет веревку, — верно, так завизжит в желобе… Тело медленно поднимается, руки выйдут из суставов. Это
Вдоль стены комнаты, по которой он проходил, тянулся буфет с огромными серебряными леопардами по краям. Буфетов в залах дворца было в вечер маскарада несколько. Но этот был особенно роскошный. У него стояли только люди с именем и с положением. Штааль еще раньше обратил на это внимание. Он подошел к буфету и строго приказал лакею в красной ливрее дать ему рюмку коньяку. Лакей с удивленным видом выполнил приказание. «Ну, вот, и легче стало… А ведь это всегда при мне будет, что бы там ни случилось. Уж водки никто не отнимет. В кибитку, под рогожу, через дыру, и то, верно, можно будет получить косушку… — Штааль представил себя лежащим в кибитке, на соломе, в темноте, под рогожей, с избитым, окровавленным телом… — Душно не будет, скорее холодно, ведь в дыру будет входить стужа, — морщась думал он и вспомнил, как в Сен-Готардском убежище платком затыкал отверстие в потолке чулана, — все не мог заткнуть. — Навсегда и это прошло… Никогда больше не увижу…» Ему вдруг до сладостной боли захотелось увидеть Сен-Готард, черную чашу озера с дрожащей водою, крошечный уютный чулан в монастыре. Штааль тыкнул вилкой в какую-то закуску, велел презрительно смотревшему на него лакею налить еще рюмку, проглотил коньяк залпом — и на мгновенье поймал страшную мелодию, которую в ту