опалила ему волосы, которые затрещали. Бельгард с досадой провел рукой по обожженной шершавой пряди, поправил пробор и, не дочитав, сложил и спрятал листок, соображая, что потом, в Вене, не худо будет показать эти стихи, хотя и жаль, что «Held»[158] написано о Крае, а не о нем.
— Glänzend![159] — сказал он и еще раз звякнул шпорами. Пожелав фельдмаршалу в самых любезных выражениях успеха (Суворов больше не делал изумленного лица), Бельгард вышел в сопровождении Розена.
Штааль, который все время со скукой и тревогой гулял недалеко от избы главнокомандующего, поспешно подошел к Бельгарду. Услышав, что сражение не отменяется и что его поручение остается в силе, он отдал честь и, как человек, не имеющий возможности терять время, быстро направился к своей лошади. Уже в седле он зачем-то посмотрел на часы, хотя было темно, оглянулся на Бельгарда, приложил руку к фуражке и сразу перевел лошадь в галоп.
Бельгард еще постоял с Розеном, затем простился, крепко пожав ему руку с несколько обидевшим майора грустным выражением сочувствия на лице.
Розен посмотрел вслед австрийскому генералу, позевал (ему очень хотелось спать), подумал, надо ли еще являться к Суворову, решил, что надо, и вернулся в избу. Но, увидев с порога, что Суворов молится в углу на коленях (несколько поодаль от него на коленях стоял Прохор Дубасов), майор не вошел в избу и рассеянно стал бродить взад и вперед, с наслаждением вдыхая пьянящий аромат скошенного сена. Он думал о самых разных предметах: о том, какой странный человек
Розен проснулся от первых лучей солнца и поспешно поднялся с земли. Рядом с ним слышалось ржанье лошадей. Ему бросились в глаза бледные сосредоточенные лица офицеров, вытянувшихся у входа в избу. Часовые стояли смирно. Дверь избы вдруг распахнулась настежь, и из нее выбежал, волоча раненую ногу, Суворов с лицом сияющим и преображенным, какое раза три или четыре в жизни видел у него барон Розен. Фельдмаршал подбежал к своей лошаденке и легко вскочил на казацкое седло. Прохор Дубасов, знавший, чего стоила старику эта легкость, незаметно ему помог, целуя барина в руку и в колено и с трудом удерживаясь от рыданья.
IV
В деревне Таверне главной темой разговоров служили мулы. По словам сведущих офицеров, из- за мулов могла пойти к черту вся кампания: задержка в несколько дней давала французам возможность подготовиться к защите Альпов. С фельдмаршалом, по рассказам, случился припадок бешенства, когда он узнал, что, несмотря на все обещания австрийцев, мулы для перехода через Альпы ими не были в Таверне заготовлены.
Штааль уже почти целую неделю находился в этой скучной деревушке, служившей станцией на большой почтовой дороге. Из Таверне русская армия должна была начать свой поход, который в последний месяц был предметом дипломатической переписки, газетных статей и оживленных споров.
После победы Суворова при Нови многим, не только в союзных странах, но и в самой Франции, казалось, что революции пришел конец. Французы были вытеснены из Италии, лучшие их армии потерпели решительное поражение, неприступные крепости находились в руках союзников, и впервые после семи лет война приближалась к французской территории. Все предполагали, что в самом близком будущем Суворов вторгнется во Францию. Богатые англичане заключали даже между собой пари о том, через какое время русский фельдмаршал возьмет Париж и восстановит династию Бурбонов.
Сам Суворов считал, однако, вторжение во Францию очень трудным делом. Он высоко ставил революционную армию и думал, что против ее воли восстановить старый строй невозможно (воля французского народа заботила его очень мало — он интересовался только армией). Союзные правительства не разделяли этого мнения, однако побаивались старика.
Суворов после сражения при Нови достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии, где на обедах тост в честь Суворова провозглашался немедленно вслед за здоровьем короля. Говорили о непобедимом русском фельдмаршале больше, чем о каком бы то ни было другом человеке на земле. Союзные правительства осыпали его наградами. Одновременно с ростом славы достигли предела бесчисленные причуды и странности фельдмаршала.
Австрийское правительство после завоевания итальянских земель, которые оно намерено было присоединить к своей империи, чрезвычайно хотело сплавить оттуда Суворова. Не очень нравилось пребывание русской армии в Италии и Питту: в связи с мальтийской историей он побаивался закрепления России на Средиземном море. Поэтому с первых же дней после победы при Нови из Вены и Лондона стали горячо просить Суворова заняться завоеванием Швейцарии. Князь Италийский не торопился исполнить это желание и в ответ на просьбы австрийцев бормотал по своему обычаю странные слова, вроде того, что не желает зреть развалины храма Темиры; или говорил, что, боясь дождя, хочет тоже посидеть в унтер- кунфте; или обещал уйти в Швейцарию через два месяца — между тем как через два месяца, с наступлением поздней осени, ни о какой кампании в Альпах не могло быть и речи.
Напротив, в Петербурге план завоевания Швейцарии силами русской армии встретил большое сочувствие. Император Павел тоже изъявил желание, чтобы Суворов изгнал из Швейцарии французов я после соединения со свежими войсками Римского-Корсакова вторгся во Францию через Франш-Конте. План был бессмысленный. Но общее желание союзников, подкрепленное предписанием царя, нужно было исполнить. Впрочем, в трудности этого предприятия было что-то нравившееся и самому фельдмаршалу. Ганнибал перешел через Альпы, не имея перед собой врага. Суворов хотел перейти их с боем.
Поджидая мулов, которых обещали доставить и не доставили вовремя австрийские власти, русская армия расположилась в палатках у деревни Таверне. Офицеры очень скучали. Делать было нечего. Женщин в Таверне не было, в соседний город Лугано отпускали неохотно. Занимались главным образом тем, что проклинали австрийцев. Но и это надоело. О походе говорили мало. В успехе его никто не сомневался. Старые люди говорили, что поход будет трудный. Представляли себе, однако, трудности похода очень неясно.
Штааль так и не участвовал в сражении при Нови. О победе союзных армий, о чудесах, показанных в этот день Суворовым, о гибели генерала Жубера, убитого в самом начале боя, Штааль узнал в глубоком тылу. Это очень его огорчило. Но тому его товарищу, который иронически говорил об устроенной Штаалем для себя поездке в тыл, в сражении ядро оторвало ногу. И так как это прошло совершенно незамеченным (несколько человек упомянуло с сожалением в разговоре, а на следующий день забыли и они), то Штааль еще более укрепился в мысли, что надо раз навсегда плюнуть на то, что скажут люди. «У меня хоть ноги будут целы, — размышлял он. — Вот я и не думал беречь шкуру, а милые друзья взвели на меня эту гадость. Так стоило бы, уж коли на то пошло, вправду ее беречь… Ведь хуже не скажут…».
После сражения он вместе со всей армией находился некоторое время на стоянке в Асти и тут увидел наконец вблизи князя Италийского в расцвете славы, в ореоле всеобщего перед ним преклонения. Штааль, как все, восторгался Суворовым, но более не ставил его себе в образец. Как ни обольстительна была слава победоносного полководца, Штааль думал, что достиг он ее ценой шестидесятилетних беспримерных трудов. Сам он не хотел ждать так долго и все более приходил к мысли, что его собственное возвышение создастся не на войне. В походе, не имея особенных связей, он в самом лучшем, почти невозможном, случае мог получить два чина и «Анну», как капитан-лейтенант Белле. Конечно, ему очень хотелось получить эти награды (учрежденный Екатериной Георгиевский крест, о котором он долго мечтал, не жаловался в царствование императора Павла), и Штааль был твердо намерен сделать для этого все возможное и показать при случае чудеса храбрости. Но вместе с тем он видел, что получение наград, после окончания войны, почти ничего не изменит в его жизни. «Ну, разумеется, приятно будет рассказывать, и Иванчук лопнет от злости… И то нет, Иванчук не лопнет. Вот как бы я разбогател, он точно лопнул бы… Ну, еще отношение будет ко мне другое по службе… Ну, в комтуры выйду, не то мне нужно… Нет, карьер надо делать не здесь, а там», — думал он. Мысли его все чаще возвращались к Петербургу и особенно к Лопухиной. Выход (он говорил даже: спасение) был для него в тех мыслях, которые и раньше приходили ему в голову,