В течение последних суток переезда Гамильтон не думал ни о чем из того, что обычно его занимало: ни о делах службы, ни об отношениях леди Эммы к Нельсону, ни даже о своей коллекции древностей и минералов, которая составляла главный интерес его жизни (коллекцию эту ему удалось вывезти из Неаполя и отправить в Англию). Все его обычные мысли были вытеснены общим чувством отвращения, порожденным тошнотою, вкусом во рту, щетиной на тройном подбородке и на щеках — он все нервно ерошил рукой эту щетину. Незадолго до конца переезда сэр Вильям задремал. Когда он проснулся, ему показалось, что качки больше нет: парусиновый плащ висел на стене ровно; наверху, на полке, круглая коробка не перекатывалась и не стучала о бортик полки, а лежала твердо (Гамильтон целые сутки с усталым отвращением следил за перекатыванием этой коробки). Сквозь открытый иллюминатор лились солнечные лучи. Сэр Вильям тяжело приподнялся, заглянул в окно и вместо шатающихся туч и горизонта увидел с невыразимым облегчением совсем близко землю; корабль медленно шел вдоль берега по совершенно гладкому, залитому солнцем морю. Вода в углублении на борту иллюминатора высохла. Гамильтон поднялся с койки, не почувствовав при этом тошноты, наклонился, немного набок из-за брюшка, брезгливо ступил ногой на пол, разыскал туфли и передвинулся в каюте к умывальнику. Зеркало отразило желто-бледное помятое лицо с двухдневной седой бородой и с растрепанными белыми волосами, на которых почти не выделялись остатки пудры. Сэр Вильям откинул доску умывальника и недоверчиво умылся начерно в маленькой чашке; втянув шею перед зеркалом, потрогал, морщась, резко обозначившиеся складки подбородка и почувствовал, что может побриться, — утром эта мысль показалась бы ему дикой. Он дернул шнурок над койкой. Где-то вдали зазвенел колокольчик: тотчас явился слуга, приставленный к посланнику во время его болезни. Гамильтон заговорил с ним уже не измученным шепотом, а почти обыкновенным своим голосом; это так его утешило, что он, никогда не разговаривавший с прислугой, против своего обычая задал несколько ненужных вопросов, с удовольствием прислушиваясь к своей речи. Слуга убрал с откидной доски столика рюмку и пузырек с каплями, на которые сэр Вильям не мог смотреть без отвращения (все чувствовал во рту противный вкус), принес горячую воду, снял с полки и раскрыл великолепный серебряный несессер, в течение долгих лет сопровождавший повсюду посланника. Гамильтон занялся своим туалетом набело. Через полчаса он привел себя в обычный вид, и к нему вернулось чувство собственного достоинства. Слуга принес поднос с чаем. Сэр Вильям еще не имел аппетита, но ни чай, ни хлеб, как всегда немного черствый на море, ни холодное мясо ни вызывали в нем отвращения. Он, однако, торопился оставить опротивевшую ему каюту, теперь забрызганную по полу и стенам водой. Едва прикоснувшись к завтраку, он вышел старческой барской походкой, еще неуверенно ступая, но ни за что не держась, на залитую светом палубу, с наслаждением вдыхая морской ветер и с особой силой чувствуя радость жизни, которой оставалось так мало.

Справа вдали, в двойной цепи Везувия, над лысой, чуть золотившейся вершиной вулкана склонялся набок еле заметный летом беловатый дымок. Столь знакомый Гамильтону берег залива, с его надоедливой сладкой красотою, был, после всех потрясений революции, совершенно такой же, как прежде. Впереди, сливаясь с облаками, виднелся Неаполь. Сэр Вильям с любопытством вглядывался в даль, защищая от солнца глаза ладонью и придерживая прядь волос на блестящем у висков лбу. С корабля он не видел никаких следов разрушения в городе, в котором провел тридцать пять лет. Гамильтон разыскал взором местонахождение своего дома, Palazzo Sessa, и подумал со злобой о погибшем имуществе («еще слава Богу, что удалось вывезти коллекцию!»), о многочисленных делах и заботах по службе, которые теперь им всем предстояли в связи с усмирением мятежа. Люди усиленно старались отравлять ему последние годы жизни. Сэр Вильям французскую, и особенно неаполитанскую, революцию принимал как сделанную ему личную неприятность. Он тяжело вздохнул и отправился разыскивать лорда Нельсона.

Стоявший на верхней палубе молодой офицер с любопытством окинул взором старого посланника, отдал честь и сказал с легкой улыбкой, что помещение адмирала находится на опердеке. Улыбка молодого офицера неприятно кольнула Гамильтона. Стараясь сообразить, где может быть опердек, он пошел дальше той же неуверенной походкой: морская болезнь все-таки еще сказывалась.

По традиции, принятой в британском флоте, для престижа, связанного с некоторой таинственностью, адмирал жил уединенно и вне служебных дел почти не встречался с офицерами эскадры, редко бывая в их обществе. Занимаемое им помещение из салона и лучших кают корабля, находилось почти у кормы на второй палубе (это и был опердек). Доступ к Нельсону был затруднен. Но часовые знали в лицо посланника и не останавливали его, понимая, что никакие предписания и запреты не относятся к этому важному штатскому старику. Сэр Вильям прошел по длинному коридору и еще издали услышал, морщась, знакомое ему щебетанье. Он постучал в дверь салона, в котором находились его жена с лордом Нельсоном, почувствовав, как всегда в этом случае, одновременно неловкость и необходимость стука. Послышалось сухое «come in»[110] Нельсона. На лице посланника появилась сладкая улыбка. Он открыл дверь и вошел в салон. Как он и ожидал, кроме адмирала и леди Эммы, в салоне никого не было.

Гамильтон давно знал о связи своей жены с лордом. Нельсоном. Если б он сам об этом не догадывался, то ему очень скоро сказали бы в обществе правду тонкие улыбки, любезные вопросы, обрывавшиеся при его появлении разговоры. Все это было неприятно Гамильтону, но не слишком его волновало — его уже почти ничто не могло особенно волновать. Сэр Вильям говорил себе в утешение, что в конце концов он знал, на что шел, когда женился на уличной женщине, бывшей вдобавок моложе его на тридцать с лишним лет. Немного раздражало Гамильтона, что он сам познакомил свою жену с Нельсоном. Но и здесь он утешался тем, что все равно, если не Нельсон, нашелся бы другой. Было, впрочем, досадно, что выбор леди Эммы остановился на невежественном, неумном и некрасивом плебее, каким представлялся Гамильтону адмирал со всей его храбростью и боевыми заслугами. Связь леди Эммы с принцем-красавцем была бы менее неприятна сэру Вильяму. Ревность, однако, не очень его мучила. Мысль о разрыве или о дуэли с Нельсоном никогда не приходила ему в голову. Поединки в ту пору еще не вывелись в Англии. Но Дуэль между британским посланником в Неаполе и победителем при Абукире составила бы такой скандал, по сравнению с которым французская революция потеряла бы всякий интерес. Сэр Вильям не очень любил скандалы даже тогда, когда они случались с другими, и менее всего желал, чтобы в скандал было замешано его собственное имя: он был хорошей семьи и чрезвычайно дорожил фамильной честью Гамильтонов. Большой опыт жизни подсказал сэру Вильяму тон, который ему надлежало взять для ограждения своей чести и особенно своей репутации умного человека. Тон этот сводился к самой изысканной любезности, к дружеским отношениям с Нельсоном. Этому правилу посланник неизменно следовал уже несколько лет и сам именовал шутливо их тройное содружество: tria juncta in uno.[111] Когда Гамильтон впервые пустил в обществе эту шутку, он было спохватился, уж не зашел ли слишком далеко. Но, убедившись в полном ее успехе, сэр Вильям пошел еще дальше, вспомнив слова, приписывавшиеся не то князю де Линю, не то другому знаменитому остряку: «Лучше иметь пятьдесят процентов в хорошем деле, чем сто — в плохом». Эта шутка, невинно повторенная Гамильтоном в салоне с видом «à bon entendeur salut»[112], имела еще больший успех и сразу дала его роли не смешной, а изящно-циничный тон (теперь называемый: très dix-huitième[113]), который лучше всего выгораживал в неприятном деле его честь и древнее имя Гамильтонов. Однако, как ни свыкся сэр Вильям с этим тоном, вид лорда Нельсона иногда бывал ему неприятен.

Британский посланник вошел в гостиную с нежной улыбкой, которую он неизменно на себя нацеплял, встречаясь в обществе со своей женой. Улыбка эта определяла их отношения. Она все объясняла — и то, что старый английский аристократ женился на уличной женщине, и то, что леди Гамильтон проводила время наедине с лордом Нельсоном, и то, что именовались они tria juncta in uno, и еще многое другое: леди Эмма была резвый, шаловливый, очаровательный ребенок, которому решительно все прощалось. Эту улыбку сэр Вильям годами искусно навязывал и в конце концов навязал своей родне, британской аристократии, неаполитанскому двору, королевской семье, даже самому адмиралу Нельсону. Леди Эмму все давно принимали именно так, и это предохраняло Гамильтона от разных, без того неизбежных, неприятностей. Теперь резвый очаровательный ребенок близился к сорока годам, но при его виде на лице сэра Вильяма неизменно появлялась эта улыбка, на которой твердо держалась их супружеская жизнь.

В большом адмиральском салоне угрюмый Нельсон сидел за письменным столом. Леди Гамильтон стояла возле него, потрясая какой-то бумагой, и, как всегда, взволнованно щебетала. По особенно высокой ноте ее щебетания, по красным пятнам, выступившим на ее толстом, еще очень красивом лице, по бумаге, которую

Вы читаете Чертов мост
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату