Браун встал, не дослушав.
— Прощайте. И не сердитесь на меня. У всех есть родные и близкие, — сказал он, отвечая на ее невысказанный укор. — Желаю вам счастья.
Муся тоже встала, взглянула на него, затем опустила глаза. Она была очень взволнована.
— Постойте… Я хотела вас спросить… Сама не знаю, что… Вы не хотите ли повидать Глафиру Генриховну? Надо бы и с ней посоветоваться…
— Что ж ее беспокоить? Ведь она лежит? Передайте ей мой искренний привет и пожелания скорейшего выздоровления, — сказал Браун.
Эти сухие слова ее резнули. «Пожелания скорейшего выздоровления», точно письмо заканчивает! Какой он странный!..»
— С вами когда теперь увидимся, Александр Михайлович?.. Где?..
Он нахмурился и поцеловал ей руку. С минуту они молча смотрели друг на друга. «Он все понимает… Гораздо больше, чем мне казалось», — подумала Муся. У нее вдруг опять подступили к горлу рыданья.
— Ну, прощайте… Извините, что взволновал вас.
— До свиданья, Александр Михайлович, — сказала Муся. — Дай Бог… Дай Бог, чтобы…
Она заплакала.
II
Ильич лежит в Москве, тяжело раненный при исполнении революционного долга, лишь по чистой случайности не убитый преступной женщиной, изменившей рабочему классу. Здесь в Петербурге предательски убит товарищ Урицкий. Банкиры Антанты покрыли всю пролетарскую страну густой цепью военных заговоров. Перед советской властью стоит альтернатива: погибнуть или бороться изо всей силы, никого не щадя и не останавливаясь ни перед чем. Классовое сопротивление буржуазии может быть сломлено лишь классовым насилием пролетариата, которое не может не отлиться в форму террора. Не понимать этого, сравнивать пролетарский террор с террором буржуазным или царистским, могут только люди, не имеющие представления о марксистской идеологии и о диалектике истории. С железной руки надо снять бархатную перчатку. Лицемерные принципы гуманной демократии должны быть принесены в жертву принципам классовой революции. Вдобавок рабочие массы настойчиво требуют от партии решимости и воли. Если они их не увидят, они сами возьмутся за дело и затопят страну потоками крови врагов.
Эту схему обсуждать уже давно не приходилось, — она была одобрена партией. Однако Ксения Карловна иногда мысленно восстанавливала весь круг мыслей: схема и успокаивала ее, и ласкала в ней своей стройностью чувство красоты.
Карова мужественно-стыдливо говорила ближайшим партийным друзьям, что свою новую должность она приняла «не без тяжелой внутренней борьбы». И в самом деле, когда Ксении Карловне неожиданно предложили занять важный пост в Чрезвычайной Комиссии, она немного смутилась и попросила несколько часов на размышление. Размышлять ей в сущности было не о чем: за Карову, как почти за всех ее партийных товарищей, неизменно размышляла двадцатилетняя груда брошюр. Смутным, почти бессознательным воспоминанием о чем-то в этой груде была и самая просьба о нескольких часах на размышление. И когда вожди проникновенно говорили Каровой, что, предлагая ей боевой пост, особенно ответственный при создавшейся конъюнктуре, партия требует от нее жертвы, — это также было из брошюрной груды.
Прежде, работая в Коллегии по охране памятников искусства, Ксения Карловна руководилась другой схемой, тоже одобренной партией: пролетариат должен обогатить свою сокровищницу лучшим из того, что создало искусство буржуазного класса. Новая схема была менее привлекательна, но гораздо более драматична; Ксения Карловна очень любила драму. После нескольких часов размышлений, выйдя победительницей из внутренней борьбы, Карова заявила вождям, что видит в сделанном ей предложении доказательство высшего партийного доверия и не считает себя в праве отказаться. Об этом говорили в ответственных кругах, — Ксения Карловна знала, что говорят о ней с восхищением.
Между Каровой и ее единомышленниками непрерывно шел духовный ток, отчасти и составлявший грозную силу партии. То, что понимал Ленин, понимали все его ученики, от светочей теории до рядовых работников, — разве только ученики понимали это с небольшим опозданием, которое весьма способствовало культу учителя. На верхах партии, собственно, не очень интересовались вопросом, почему Карова согласилась пойти в Чрезвычайную Комиссию. Однако там немедленно выделился подновленный образ Каровой. Прежде всего этот образ выделился в ее собственном сознании и облекся в форму партийного некролога. В уме Ксении Карловны замелькали обрывки фраз, доставлявшие ей и моральное, и психологическое, и в особенности эстетическое удовлетворение: «…Но под этой суровой личиной скрывалось нежное любящее сердце»… «В этом хрупком теле шил мощный дух борца за лучшее будущее»… «Внешняя суровость в отношении врагов пролетариата была лишь самоотверженно принятой маской, прикрывавшей у Каровой доброту, застенчивость, тончайшую духовную стыдливость…» Разумеется, никто из партийных товарищей не сочинял некролога Ксении Карловне; но соединявший их всех умственный ток был столь силен, что, если б любому из них действительно пришлось писать ее некролог, то он у всех непременно вылился бы именно в эти выражения.
Ксения Карловна не выполняла в Чрезвычайной Комиссии обязанностей следователя и почти не встречалась ни с теми людьми, которых казнили, ни с их близкими, — только изредка, мельком, их видала. В первое время она о прошедших мимо нее людях вспоминала с тяжелым чувством. Однако логические доводы и некрологические фразы ее немедленно успокаивали. Помогала также шведская гимнастика. Стальной стиль партии не очень позволял коммунистам делиться внутренними переживаниями друг с другом. Но испытанные работники, стоявшие выше подозрений в сентиментальности, иногда внутренними переживаниями делились, — на вечеринках или в другой благоприятной обстановке. Карова тогда со вздохом говорила, что работать «тяжело, ох как тяжело!» Одному из товарищей, написавшему брошюру о материалистической этике пролетариата, Ксения Карловна даже как-то со стыдливой искренностью
Работа ее имела преимущественно письменный характер; Ксения Карловна читала, обсуждала и подписывала бумаги с ровными большими полями, с аккуратно отбитыми, пристойными, привычными фразами. Пишущие машины очень облегчали работу. Слова: «слушали», «постановили», «к высшей мере наказания», отбивались ровно и четко, что в разрядку, что в особую строку, всегда на надлежащем месте, на равном расстоянии, по одному вертикальному уровню. В первый раз подписаться под такой бумагой было нелегко, потом стало привычнее и проще. А теперь трудно было уследить даже за тем, чтобы по каждому делу была составлена бумага, чтобы не перепутали фамилий и имен. За этим Карова следила очень строго.
Лишь в самые редкие минуты она точно просыпалась от сна: это и в самом деле обычно бывало ночью. В ту пору внезапно откуда-то выскользнуло и разнеслось по России слово «чекист»; официально полагалось говорить: «разведчик», — это название было хорошее, военное, что всегда очень ценилось в партии. В новом же слове был чрезвычайно неприятный оттенок: нечто порочное и хихикающее. Впервые при Ксении Карловне произнес, с кривой усмешечкой, это слово один из ее сотрудников; оно сразу ей не понравилось. Ночью Карова внезапно проснулась, со словом «чекистка» в мозгу, и без всякой причины, ровно ничего себе не представляя, затряслась, как в лихорадке. Ксения Карловна скоро собой овладела: и глупые слова, и клеветнические выпады контрреволюционеров не могли иметь никакого значения. Однако то же самое с ней произошло еще раза два. Потом прошло и это. Она переменила обстановку и переселилась из «Паласа» на Гороховую, — на переезды уходило драгоценное время. О Каровой в партийных кругах говорили: «работает, как угорелая, восемнадцать часов в сутки»; то же самое говорили о многих других видных работниках, — почему-то всегда указывали именно «восемнадцать часов». Это было сильным преувеличением, но действительно Ксения Карловна почти все вечера проводила на Гороховой за работой.