огорчаются. Раза два в жизни, в юбилейные дни, вас славословят, — радости от этого тоже немного: вот и Кременецкого славословили не хуже. Да еще в день ваших похорон противники «отдают должное», «обнажают голову», и тоже плоско, и не без колкостей. Надо иметь огромный запас искреннего презрения к людям, чтобы, занимаясь профессионально политикой, долго на его счет жить. Необходимо также запастись большой долей снисходительности к самому себе. Это — если говорить теоретически. А на практике — у больших политических деятелей, кажется, ничего такого нет, а есть чаще всего природная и благоприобретенная толстокожесть, да еще, как ни странно, разливанное море благодушия. Я всегда любуюсь: какие они все оптимисты!.. Ведь для меня оптимизм и глупость нечто вроде синонимов… Нет, что и говорить, политика ремесло среднее. Но вот, подите же, ничто так не влечет людей, даже у нас, где ванны из помоев обычно не компенсируются удовольствиями власти. А вы, реакционеры, хотите бороться с этим повальным запоем! Вы в сущности запрещаете политическую борьбу, т. е. рассчитываете закрыть людям доступ к самой увлекательной из игр. Вы, господа консерваторы, мечтатели и утописты похуже юношей революционеров.
— А если бороться не для чего? — в тон Брауну спросил Федосьев. — Вдруг у нас такая умная, благородная, проницательная власть, которая как раз все то и делает, что нужно России? Не лучше ли тогда оттеснить немного юношей? Пусть в самом деле выберут себе какую-либо другую, более безобидную игру: свет на политике не клином сошелся.
— Утописты, — повторил Браун. — В цивилизованных странах нарочно организуют для народа такие игры. Возьмите хотя бы Америку: ни один американец ведь не знает толком, в чем принципиальная разница между демократической и республиканской партиями. Если некоторая разница и существует, то она изменяется постоянно, да и относится она к таким вопросам, которые сами по себе здорового человека волновать не могут. А посмотрите на агитацию в пору президентских выборов. Люди заранее старательно выдумывают, на чем бы им разойтись, а затем, выдумав, дают страстный бой другу…
— Стилизация в устах левого человека неожиданная, — сказал Федосьев. Он позвонил. — Меня, впрочем, трудно удивить и скептицизмом, и пессимизмом. Когда я читаю, как левые ругают правых, я думаю: совершенно верно, но мало, стоило ругнуть их хуже. А когда я читаю, как правые ругают левых, я думаю приблизительно то же самое. Правительство наше и наша общественность напоминают мне ту фигуру балета, когда два танцовщика, изображая удалых молодцов, с этаким задорным видом, с самой хитрой победоносной улыбкой, то наскакивают друг на друга, то вновь отскакивают, подняв ручку и этак замысловато семеня ножками. Меня эта фигура и в балете всегда очень смешила. Ну, а если подумать, что здесь не удалые молодцы, а беспомощные калеки так весело изображают ухарей!.. Скоро Мальбруки сойдутся, будет «сильно комическая, тысяча метров, гомерический хохот в зале»… Кровавый водевиль, но водевиль.
— С высоты орлиного полета обе стороны, конечно, равны и крошечны. Но вы обладаете способностью видеть во враждебном лагере только то, что вам видеть угодно… Я скажу, как Мария- Терезия, некрасивая жена Людовика XIV. Когда ей представляли новых людей, она им объясняла: «смотреть надо не сюда, — показывала на свое лицо, — а сюда», — показывала на свои бриллианты. Вы не видите бриллиантов «освободительного движения».
— Полноте, какие уж тут бриллианты… Я, впрочем, готов допустить, что демократическая лавка выше, т. е. лучше знает, как вербовать клиентов. Вот и настоящие лавочники очень хорошие психологи. Они не скажут в объявлении: продается сукно, — скажут:
— Разрешите теперь мне сказать: стилизация в устах правого человека неожиданная. Но мы терпимее вас.
— Ах, ради Бога, не говорите о терпимости: для нее существуют особые дома, как сказал какой-то французский дипломат… Так что же было на банкете? Кто говорил? Горенский? Верно о том, что проклятое правительство, вопреки воле армии, собирается заключить сепаратный мир?
— Кажется, говорил и об этом.
— Дурак, дурак, — с сокрушением сказал Федосьев. — Солдаты в нашей армии, да и во всех воюющих армиях, спят и во сне видят мир — общий, сепаратный, какой угодно… Если не все, то девять десятых. Разумеется, не высшее офицерство: оно и в мирное время мечтает о войнах, — как же может быть иначе? Возьмите какого-нибудь Гинденбурга, — кто бы он был, не случись война? Заурядный, никому неизвестный генерал в отставке. А теперь национальный кумир! Как же им не желать войны? Но другие!.. Если б князек хоть лгал, лгал по демагогическим мотивам! Нет, он возмущается совершенно искренно. А катастрофа именно в том, что правительство наше не хочет заключить мир. Поверьте, «камарилья» думает о коварном германце совершенно так же, как князь Горенский. Я эту камарилью, слава Богу, знаю, вот где она у меня со своей политикой сидит!
— Да, может, он именно вас имел в виду.
— Полноте, я человек маленький и вдобавок вполне отставной.
— Уж будто вы не рассчитываете вернуться к власти?
— К власти? — удивленно переспросил Федосьев. — Помилуйте, какое уж там возвращенье к власти! Революция дело ближайших месяцев… Ну, а ваши планы каковы, Александр Михайлович? — спросил он, меняя сразу и разговор, и тон.
— Трудно теперь делать планы. До конца войны буду заниматься тем же, чем занимаюсь теперь.
— Противогазами?
— Да, химическим обслуживаньем фронта.
— Но разве вы точно для этого сюда приехали?.. Только для этого? — поправился Федосьев.
В эту минуту издали донеслись рукоплесканья. Лакей вошел со счетом. Федосьев приподнял с подноса листок, бегло взглянул на него и расплатился.
— Вы как, располагаете временем? — обратился он к Брауну, повышая голос (рукоплесканья все росли). — Еще посидим или пойдем?
— Я предпочел бы пройтись. Мне трудно долго сидеть на одном месте.
— Это, не в обиду вам будь сказано, считается в медицине признаком легкого душевного расстройства, — сказал весело Федосьев. — У меня то же самое.
Семен Исидорович подготовил заранее свое ответное слово, но во время банкета, слушая речи, решил кое-что изменить. Он не хотел было касаться политических тем, чтоб не задевать людей другого образа мыслей, которые, правда, в незначительном меньшинстве, присутствовали на банкете. Однако теперь Кременецкий ясно чувствовал, что не откликнуться вовсе на речь князя Горенского невозможно. У него сложился план небольшой вставки. В ее основу он положил ту же антитезу начал Ормузда и Аримана в русской общественной жизни. Но, как на беду, Семен Исидорович забыл, какое именно начало воплощает Ормузд и какое Ариман. Эту трудность можно было, впрочем, обойти, строя фразы несколько неопределенно. Несмотря на весь свой ораторский опыт, Семен Исидорович волновался. Он и впитывал в себя с жадностью все то, что о нем говорили, и вместе желал скорейшего конца чужих речей, — так ему хотелось говорить самому. Имея привычку к банкетам, перевидав на своем веку множество знаменитых юбиляров, Кременецкий, несмотря на усталость и волнение, вел себя безукоризненно: застенчиво улыбался, ласково кивал головой жене, Мусе, друзьям, в меру пил, в меру переговаривался с соседями, а во время речей слушал ораторов с особенно застенчивой улыбкой, опустив голову: он твердо знал по книгам, что люди от смущения всегда опускают голову. Волнение его, однако, росло. В ту минуту, когда председатель дал слово глубокоуважаемому юбиляру, раздались «бурные аплодисменты, перешедшие в настоящую овацию», — так написал на полоске бумаги дон Педро, спешно готовивший газетный отчет об юбилее.