XIII
— Что ж, пообедали? — спросил он, входя в кабинет Федосьева. — Я думал, вы давно кончили и ушли…
— Кончаю. Вас поджидал, мне торопиться некуда. Вы пили кофе?
— Пил.
— Выпейте еще со мною. Я и чашку лишнюю велел подать в надежде, что вы зайдете. Для меня готовят особое кофе… Вот попробуйте. — Он налил Брауну кофе из огромного кофейника. — Предупреждаю, заснуть после него трудно, но я и без того плохо сплю… Если выпить на ночь несколько чашек такого кофе, можно себя довести до удивительного состояния. Тогда думаешь с необычной ясностью, видишь все с необычной остротой. Мысли скачут как бешеные, все несравненно яснее и тоскливее дневных.
— Да, я это знаю, — сказал Браун. — В пору этакой ночной ясности мыслей очень хорошо повеситься.
— Очень, должно быть хорошо… Интересные были речи на юбилее?
— Ничего… Я, впрочем, не слушал… Кофе действительно прекрасное.
— Я немного знаю Кременецкого, — сказал, улыбаясь, Федосьев. — Разумеется, любой столоначальник имеет право на юбилей после двадцати пяти лет службы, однако мне не совсем понятно, почему именно этот
— Третий… Но юбилейное красноречие, как надгробное, никого ни к чему не обязывает. Вы, что ж, принимаете всерьез и некрологи?..
— Поверьте, публика все принимает всерьез.
— Вы думаете? Возможно, впрочем, что в этом вы и правы. Если у нас в самом деле произойдет революция, то главные неприятности могут быть от смешения третьего сорта с первым. Несчастье революций именно в том и заключается, что к власти рано или поздно приходят люди третьего сорта, с успехом выдавая себя за первосортных. В этом они легко убеждают и историю, — ее даже, пожалуй, всего легче… Но ведь и вы, собственно, всех валите в одну кучу. Нетрудная вещь ирония… И нетрудное дело обобщение. «Праздник революции»? Нет, все-таки не революции, а того пошлого, что в ней неизбежно, как оно неизбежно и в контрреволюции. Герцен — революция, и Кременецкий — революция. Но, право, Герцен за Кременецкого не отвечает. Говорят о пропасти между русской интеллигенцией и русским народом, — общее место. По-моему, гораздо глубже пропасть между вершинами русской культуры и ее золотой серединой. На крайних своих вершинах русский либерализм замечательное явление, быть может, явление мировое. А на золотой средине… — Он махнул рукой. — И «Фауста» подстерегло оперное либретто… Что до низов… Волей судьбы вершины нашей мысли сейчас указывают то самое, чего хотят низы — и это наше счастье. Но, может быть, так будет недолго: связь ведь в сущности случайная, — и это наше несчастье. Иными словами, вполне возможно, что в один прекрасный день низы нас с нашими идеями пошлют к черту. А мы — их.
— Непременно так и будет. Только вы их пошлете к черту фигурально, а они вас без всяких метафор.
— Не радуйтесь, то же самое и в вашем лагере. Чем проще и грубее идеология, тем легче ее приукрасить. Так Сегантини посыпал золотой пылью краски на своих «Похоронах». Невыгодный прием: золото от времени почернеет, картина потеряет репутацию.
— Нашей картине и терять нечего. Репутация у нее твердая.
— Я этого не говорю. В области чистого отрицания русская реакционная мысль достигла большой высоты. Но только в этой области. Зато, когда вы начинаете умильно изображать человека с положительными идеалами, у меня всегда впечатление странное, — вот как в старых повестях, когда писатель так же умильно изображает, что думает кошечка или о чем переговариваются между собой березки… Бросьте вы, право, «созидание»…
— Что ж, для созидания вы придете нам на смену, — сказал Федосьев. «Очень сегодня разговорчив, — подумал он. — И, по обыкновению, отвечает больше самому себе, чем мне… Опять придется издалека начинать, надоели мне эти философские беседы. А пора, давно пора довести до конца этот глупый разговор… Но как? Ох, театрально…» — Разрешите налить вам еще чашку… Я говорю,
— Личные мои взгляды?.. Гете на старости как-то сказал Эккерману: «С всем моим именем я не завоевал себе права говорить то, что я на самом деле думаю: должен молчать, чтоб не тревожить людей. Зато у меня есть и небольшое преимущество: я знаю, что думают люди, но они не знают, что думаю я…» Цитирую, вероятно, не буквально, однако довольно точно передаю мысль Гете. Так вот, видите ли, — добавил он, прочитав иронию в глазах Федосьева, — то Гете, в семьдесят пять лет, на вершине мировой славы. Куда ж нам, грешным, соваться, если б даже и было, что сказать!
— Да ведь очень трудно удержаться, Александр Михайлович: хочется иногда сказать и правду. Разумеется, вредишь прежде всего самому себе, — что ж, за удовольствия всегда приходится платить. Ничего не поделаешь. Верно, и Гете не всегда следовал своему правилу… Я, кстати, не знал этой его мысли. Надо будет перечитать на досуге Гете. Благо досуга у меня теперь достаточно.
— Как же вы это переносите?
— Солгал бы вам, если б сказал, что я очень доволен. Но выношу гораздо лучше, чем думал… Я думал, будет совсем плохо… Знаете, в известном возрасте человек должен начать заботиться — ну, как сказать? — о зацепках, что ли… Какую-нибудь надо придумать зацепку, чтобы поддержать связь с жизнью. Лет до сорока можно и так прожить, а потом становится трудно. Нужно обеспечить себе для отступления заранее подготовленные позиции… Начиная с пятого десятка, человек и морально растрачивает накопленное добро. У большинства людей есть семья, — самая простая и, вероятно, самая лучшая зацепка. Но я человек одинокий, а другими зацепками не догадался себя обеспечить, когда еще было можно…
— Я в таком же точно положении… Положительно, мы очень похожи друг на друга, — добавил Браун, неприятно улыбаясь, — все больше в этом убеждаюсь.
— Немного похожи, правда, я очень польщен. Однако положение наше разное. У вас есть наука, вы «Ключ» пишете…
— Вот, поверьте, плохое утешение.
— Неужели? — Федосьев с любопытством взглянул на Брауна. — Я думал, утешение немалое. Подвинулся «Ключ»?
— Нет, не подвинулся.
— Очень сожалею, как читатель… Но вы можете к нему вернуться… А у меня нет ничего, — медленно, точно с удовольствием, проговорил Федосьев. — Ничего! Пробовал было читать астрономию: казалось бы, лучше чтения нет. Прочтешь, например, о спиральных туманностях, что в них около миллиона миров, что луч света идет от них к нам, кажется, двести тысяч лет… Ведь это должно очень убавить интереса к земле, к политике, к жизни, — не говорю к собственной, но хоть к чужой. А вот, что поделаешь, не убавляет. Откроешь после астрономии газету — и где твоя новая мудрость? Неприятное назначение по министерству так же бесит, как если б и не читал о спиральных туманностях.
— Нет, здесь никакая астрономия не поможет… Вы теперь вроде тех «лишних людей», о которых так сокрушались наши беллетристы, — точно не все люди лишние… А сознайтесь, все-таки неприятно быть не у дел, с астрономией и без астрономии, — сказал Браун: он как бы задирал Федосьева. — Так, я думаю, писатель, которому вернули рукопись или которого изругали критики, считает себя
Федосьев засмеялся.
— Охотно сознаюсь.
— Казалось бы, незачем огорчаться. Невелика ведь радость быть политическим деятелем. Всю жизнь вас ежедневно враги поливают грязью, а друзья больше молчат, да и чаще всего не так уж за вас