— Да он и не заметит, ему не до нас, — сказал Березин.
За почетным столом, председатель, старый, знаменитый адвокат, постучал ножом по бокалу.
— Слово принадлежит Платону Михайловичу Фомину.
Муся энергично зааплодировала, ее примеру последовал весь кружок; рукоплескания все-таки вышли довольно жидкие: Фомина мало знали. Он встал, повернулся к Кременецкому и, криво улыбнувшись, заговорил. Фомин приготовил речь в том невыносимо-шутливом тоне, без которого не обходится ни один банкет в мире.
— … Личность глубокоуважаемого юбиляра, — говорил он, — столь разностороння и, так сказать, многогранна, что лично я невольно теряюсь… Господа, знаете ли вы, как зачастую поступают дети с дорогой подаренной им игрушкой, сложный механизм которой зачастую превышает их способность понимания? Они разбирают ее на части и изучают отдельные кусочки (послышался смех; Семен Исидорович смущенно улыбался, Тамара Матвеевна одобрительно кивала головой). Так и нам остается разбить на грани многогранный образ Семена Исидоровича, который ведь тоже есть в своем роде, так сказать, произведение искусства. На мою долю, mesdames et messieurs, приходится лишь одна скромная грань большой фигуры… Милостивые государыни и государи, я вынужден сделать ужасное признание: господа, я ничего не понимаю в политике! (Фомин улыбнулся и победоносно обвел взглядом зал, точно ожидая возражений, — в действительности он считал себя тонким политиком). Согласитесь, что это столь печальное для меня обстоятельство имеет по крайней мере одну хорошую сторону: оно оригинально! Ибо, как известно, политику понимают все… Но я, господа, будучи в некотором роде уродом, я лишен этой способности и потому лишен и возможности говорить о Семене Исидоровиче, как о политическом мыслителе и вожде. Это сегодня сделает, господа, со свойственным ему авторитетом, мой друг, князь Алексей Андреевич Горенский. Моя задача другая… Увы, господа, здесь я немного опасаюсь, как бы со стороны моих недоброжелателей не последовало возражение, то возражение, что я ничего не понимаю и в юриспруденции! (он улыбнулся еще победоноснее, снова послышался смех; Никонов закивал утвердительно головою). Господа, вы молчите, — я констатирую, что у меня нет недоброжелателей! По крайней мере я хочу думать, что ваше молчание не есть знак согласия!.. Как бы то ни было, я не намерен говорить о нашем глубокоуважаемом юбиляре и как об юристе, — это уже сделали, с несравненной силой и красноречием, наши старшие товарищи и учителя. Моя задача скромнее, господа! Мое слово будет не о большом русском адвокате Кременецком, а моем дорогом патроне, наставнике и, смею сказать, друге («Семе», — подсказал Никонов, Фомин на него покосился), о моем старшем друге Семене Исидоровиче…
Так он говорил минут пятнадцать. Он говорил о Семене Исидоровиче, как об учителе младшего поколения, об его дружеском внимательном отношении к помощникам, о той работе большого адвоката, которой не видели посторонние.
— О ней, — сказал Фомин, — кроме меня может судить только один человек в этой зале и я не сомневаюсь, что мой дорогой коллега, Григорий Иванович Никонов, присоединяется к моим словам со всей силой убеждения, со всей теплотой чувства («Впрочем, за здоровье Его Благородия», — пробормотал Никонов, изобразив на лице умиление и восторг).
Со всей теплотой чувства, хотя и в почтительно-игривой форме, Фомин коснулся семейного быта Кременецких, сказал несколько лестных слов о Тамаре Матвеевне, о Марье Семеновне, в любви и преданности которых Семен Исидорович находить забвение от бурь юридической, общественной и политической деятельности, как успокаивается в тихой пристани после большого плаванья большой корабль. О Мусе до Фомина не говорил никто. Раздались шумные рукоплесканья. Неожиданно для самой себя Муся смутилась и покраснела. Как ни мучительны были потуги Фомина на шутливость и заранее подготовленные
— Чудно, чудно, — говорила Муся. — Каюсь, я не знала, что вы такой застольный оратор!..
— Да и никто этого не знал, — добавила Глафира Генриховна.
— Помилуйте, он уже светоч среди богатырей-младших, — сказал Никонов. — Что будет, когда он подрастет!.. Дорогой коллега, разрешите вас мысленно обнять… Это было чего-нибудь особенного!
— Чего-нибудь особенного! — с жаром подтвердил Клервилль, чокаясь с Фоминым. Улыбки скользнули по лицам соседей. Витя сердито фыркнул: он не любил Фомина, а Клервилль, прежде так ему нравившийся, теперь вызывал в нем мучительную ревность. Фомин, скромничая, благодарил, он не сразу мог вернуться к своему обычному тону. Лакеи разливали по чашкам кофе и разносили ликеры.
— Ну, а теперь остался главный гвоздь, речь князя Горенского, — сказала Гафира Генриховна.
— А вы знаете, князь волнуется. Посмотрите на него!..
— Его речь будет политическая и, говорят, очень боевая.
— Он докажет, что в двадцатипятилетии Семена Исидоровича кругом виновато царское правительство, — сказал Никонов. — Господа, на кого похож Горенский? Вы какой бритвой бреетесь? Вы, Витя, еще совсем не бреетесь, счастливец. А вы, милорд?.. — Клервилль посмотрел на него с удивлением. — Доктор, вы, наверное, бреетесь Жиллетом?
— Жиллетом, — подтвердил Браун, очевидно без всякого интереса к следовавшему за вопросом пояснению.
— Ну, так вы знаете: на обертке бритвы печатается светлый образ ее изобретателя. Горенский — живой портрет мистера Жиллета. То же бодрое, мужественное выражение и то же сознание своих заслуг перед человечеством.
— Совершенно верно, я видела, — сказала, расхохотавшись, Муся.
— Очень верно, — подтвердил Клервилль.
За почетным столом опять постучали.
— Слово имеет Алексей Андреевич Горенский, — внушительно сказал председатель, для разнообразия несколько менявший свою фразу. Легкий гул пробежал по залу и тотчас затих. Настроение сразу изменилось, и улыбки стерлись с лиц. Князь Горенский встал, видимо волнуясь и с трудом сдерживая волнение. В левой руке он нервно сжимал салфетку. Князь начал, без обычного обращения к публике или к «глубокочтимому, дорогому Семену Исидоровичу».
XII
Князь Горенский пользовался в обществе репутацией превосходного, вдохновенного оратора. Все сходились на том, что особенность его красноречия заключается в богатом темпераменте. Горенский, веселый, остроумный и благодушный человек в обыденной жизни, совершенно изменялся, всходя на ораторскую трибуну. О чем бы он ни говорил, им неизменно овладевало сильнейшее волнение. Он редко готовил речь наперед, и только набрасывал в нескольких словах ее общий план, да еще иногда выписывал цитаты, о которых, впрочем, часто забывал в процессе речи. Не заботился он и о литературной форме, предоставляя полную свободу падежам, родам, числам; иногда и отдельные слова у него выскакивали довольно неожиданные. Но большинство слушателей этому не улыбалось: волнение оратора, его мощный, с надрывом, голос, резкая, энергичная манера, — все это обычно заражало аудиторию, особенно слушавшую его впервые. В Государственной Думе, где князь выступал часто, и свои, и чужие не всегда очень внимательно его слушали. Горенский принадлежал к умеренно-либеральной партии, но ее основную линию нередко обходил, то справа, то слева. Глава партии, — тот самый, который уклонился от выступления на юбилее Семена Исидоровича, — несколько опасался речей своего младшего товарища. Вождь либерального лагеря, человек чрезвычайно умный, проницательный и опытный, очень хорошо разбирался в людях и знал