попросила его посидеть еще, подлила ему рома в чай и принялась расспрашивать его полунасмешливым, полупокровительственным тоном о разных его делах, начала с его родных, с училища и уроков, спросила не притесняют ли его дома. Характер ее расспросов подчеркнуто ясно свидетельствовал о том, что она считает Витю ребенком. Но в интонациях Муси слышалось и другое. Она сама не знала, зачем попросила Витю посидеть еще, не знала толком, о чем с ним говорить, — и вместе с тем ей было с ним интересно. Красивая наружность Вити нравилась Мусе, хотя он был «молокосос». От уроков она вдруг перешла к другому, и в упор, с особенным выражением в бегающих глазах, спросила Витю, был ли он когда-либо влюблен. Ироническая интонация Муси показывала, что она не совсем всерьез задает этот вопрос провинциальной барышни. Внутренний смысл вопроса был, впрочем, несколько иной: Мусе зачем-то хотелось получить ответ, узнал ли Витя женщин. Вероятно, она разъяснила бы свой вопрос, — этот разговор на сомнительную тему с мальчиком приятно щекотал ей нервы, — и положение Вити стало бы весьма трудным: он не умел лгать и ему пришлось бы, немного помявшись, признаться в том, что составляло главную заботу его жизни, — Витя женщин еще не знал. К его спасенью, в эту минуту в комнату вошла Тамара Матвеевна. Она тоже была с ним любезна, однако так зевала, стараясь скрыть зевки, и с таким интересом спрашивала, в котором часу ложатся спать у них дома, что Витя счел нужным проститься. Муся проводила его до дверей. Витя тревожно ждал, что в передней она повторит свой вопрос. Но Муся только ласково сказала, что рада была хорошо, по-настоящему с ним поговорить. Витя вдруг, уже перед выходной дверью, поцеловал ей руку — и вспыхнул. Он был хорошо воспитан и тотчас почувствовал, что сделал неловкость. Впрочем, он об этой неловкости не сожалел. Муся вечером, раздеваясь, долго с улыбкой вспоминала о Вите, о своей нетрудной победе…

…Спасти нас от тоски могла бы перемена, Но не меняется наскучившая сцена.

«Да, не меняется, — с тоской подумал Витя, — а давно пора бы ей перемениться… И училище пора кончать…» Пьеса, видимо, нравилась публике. Несомненный успех, кроме Муси, имел и Никонов. Это раздражало Витю, хотя он не был завистлив. Веселый Пьеро уже побеждал Пьеро-печального, и близилась минута, когда он должен был поцеловать Коломбину, — сцена эта особенно украшала роль первого Пьеро в мечтах Вити. «Как скверно играет болван Беневоленский: тянет, тянет!.. Сейчас шестое явление, радостный Пьеро плачет… Ну, плачет Григорий Иванович слабо… „Вы плакать можете?..“ Как она хороша… „Вы плакать можете?“ Да, могу, могу, Марья Семеновна, очень могу, Муся… Вот теперь поцелуются… А я ограждал входы!..»

Майор Клервилль внимательно слушал пьесу, кое-что разобрал и искренне этому радовался. Игра Муси приводила его в восторг. Однако, и ему не понравилась сцена поцелуя, — он нашел ее неестественной и неудачно сыгранной. Когда «Белый ужин» кончился и раздались шумные рукоплескания, Клервилль поднялся с места и стоя долго аплодировал Мусе. Его высокая фигура, во фраке, о котором долго потом говорили молодые люди, привлекла общее внимание зала.

Лакей внес и подал Мусе два огромных букета. Сияя счастливой улыбкой, Муся взяла цветы и поднесла их к лицу, совершенно так, как это делала приезжавшая в Петербург Сара Бернар. Тамара Матвеевна знала, что один букет был от Березина. «А другой от кого? Не от Нещеретова ли?» — подумала она, густо краснея от радости. Нещеретов, сидя, снисходительно хлопал, переговариваясь со стоявшим Семеном Исидоровичем, который нежно посылал дочери воздушный поцелуй. «Из актеров никто не поднес цветов, значит и другие не догадались, или не надо», — утешал себя Витя. Муся быстро прошла за кулисы и вывела оттуда скромно упиравшегося Березина. Аплодисменты еще усилились, особенно после того, как Муся грациозным жестом протянула Сергею Сергеевичу цветы. В зале долго не смолкали рукоплескания. На сцене шутливо аплодировал, как бы самому себе, Никонов. «Кре-ме-нецкая!» — вдруг яростно заорал он, изображая галерку. Кто-то в зале со смехом подхватил это восклицание. «Браво, Никонов, бб-и-ис!» — ревел взвинченный своей игрой и успехом Григорий Иванович. Клервилль подошел к самой рампе, восторженно аплодируя Мусе.

— Это верно от него тот большой букет, — сказала вполголоса дама, сидевшая между Витей и Глафирой Генриховной.

— Что ж, англо-русское сближение теперь в моде, — ответила с улыбкой Глафира Генриховна. — Вот и спектакль пригодится.

— Les mariages se font dans les cieux.[48]

— Семен Исидорович поможет небесам…

Витя, как раз с поклоном и извинениями надвигавшийся на дам — он тоже стремился к рампе, — слышал этот разговор, который показался ему чрезвычайно неприятным. Он оборвал извинения и быстро отошел. Глафира Генриховна впоследствии так и не могла понять, почему Витя, до того столь милый и предупредительный, стал с нею вдруг нелюбезен, смотрел на нее почти с ненавистью и еле отвечал на ее вопросы.

V

Никто не мог бы назвать неудачником Яценко. Он имел заслуженную репутацию умного, образованного, прекрасного человека, был счастлив в семейной жизни, нежно любил жену и сына. Его служебная карьера, не будучи особенно блестящей, была достаточно успешной и быстрой. Однако, при всем ровном характере Николая Петровича, у него бывали дни, когда его жизнь представлялась ему ненужной, разбитой и бессмысленной. В такие дни Яценко по возможности избегал встреч с людьми, запирался у себя в кабинете и читал с некоторым ожесточением философские книги.

Николай Петрович понимал язык философских книг, и чтение это доставляло ему удовлетворение, — но преимущественно как своего рода умственная гимнастика, как экзамен по развитию, который он всегда с честью выдерживал. Душевного успокоенья эти книги ему не давали. Слишком трудно было перекинуть в его жизнь простой и короткий мост от ученых слов и отвлеченных мыслей. Наступала усталость, Яценко откладывал философские книги и раскрывал «Смерть Ивана Ильича», которая волновала его неизмеримо больше.

С Толстым у Николая Петровича был старый счет. Он думал, что другого такого писателя никогда не было и не будет, и в творениях Толстого видел подлинную книгу жизни, где на все, что может случиться в мире с человеком, дан — не ответ, конечно, но настоящий, единственный отклик. Николай Петрович был еще молодым судебным деятелем, когда появилось «Воскресение». Любя свое дело, гордясь судом, он болезненно принял этот роман, почти как личное оскорбление. Юридические ошибки, найденные им у Толстого, даже чуть-чуть его утешили, точно свидетельствуя, что не все правда в «Воскресении». Именно отсюда и началась глухая внутренняя борьба Николая Петровича с Толстым. Но со «Смертью Ивана Ильича» и бороться было невозможно. Яценко понимал, что уж в этой книге все правда, самая ужасная, последняя правда, на которую никто ничего ответить не может, как не может ответить и сам автор. Правда других книг Толстого была менее обязательной и общей. С Николаем Петровичем могло и не случиться то, что случалось с Болконским, Левиным, Нехлюдовым, Безуховым. Но от участи Ивана Ильича уйти было некуда, и Яценко иногда недоумевал, зачем, собственно, написан этот страшный рассказ. Самый тон, зловеще-шутливый, почти издевательский тон книги, особенно срединных глав, в которых Толстой, как убийца, подкрадывается к Ивану Ильичу, по мнению Яценко, свидетельствовал о полном отсутствии ответа. Николай Петрович раз двадцать читал «Смерть Ивана Ильича», и всякий раз якобы примиренная книга эта вызывала у него лишь приступ отвращения и ненависти к людям, к жизни, к миру. Впрочем, и это впечатление скоро проходило — чаще всего от общения с приятными людьми, от успешной повседневной работы. Николай Петрович приходил к мысли, что без твердой религиозной веры никак не может быть оптимистического миропонимания. У него твердой веры не было, настроен же он был в нормальное время оптимистически и потому в тяжелые свои дни представлялся

Вы читаете Ключ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату