моей профессии, конечно, больше, чем у кого бы то ни было. Нам все виднее, чем другим, и многое мы такое знаем, Александр Михайлович, — или хоть подозреваем, — вставил он, — о чем другие люди не имеют понятия. Те же, которые понятие имеют, те не догадываются, что мы это знаем…
Оба вздрогнули и быстро оглянулись на окно: по соседнему пути со страшной силой пронесся встречный поезд… Прошло несколько мгновений, рев и свист оборвались. Сверкнули огни, телеграфная проволока быстро поднялась и, подхваченная столбом, полетела вниз. Впереди простонал свисток.
— Да, многое мы видим и знаем, — повторил Федосьев.
— Жаль однако, что ваше ведомство не дает более наглядных доказательств своей проницательности, — сказал Браун.
Федосьев посмотрел на него и усмехнулся.
— Дадим, дадим.
— Истории оставите?
— Истории мы уже оставили.
— Это что же, если не секрет?
— Теперь, пожалуй, больше не секрет. Я разумею записку, года три тому назад поданную
— Это всегда говорят в таких случаях. Довод, извините меня, не из самых сильных.
— Будто? По-моему, в политике только одно и нужно для престижа: продержаться возможно дольше… На этом пролете, Александр Михайлович, между Петербургом и Царским, два века делается история… Не скажу, конечно, чтоб она делалась очень хорошо. Но ведь еще как ее будут делать революционеры? Я, слава богу, личный состав революции знаю: есть снобы, есть мазохисты, преобладают несмысленыши.
— А то, вероятно, есть и убежденные люди?
— Да, есть, конечно, и такие. Родились, можно сказать, старыми революционерами… Немало и чистых карьеристов: революция — недурная карьера, разумеется, революция осторожная. В среднем, немного опаснее ремесло, чем, например, военная служба, зато насколько же и выгоднее: ведь повышение идет куда быстрее. Вы, например, с молодым князем Горенским не знакомы? Его все знают…
— Да, я с ним встречался.
— Значит, незачем вам доказывать, что это далеко не орел. А какую карьеру сделал! Его общественное положение: левый князь. Ведь не будь он левым, быть бы ему секретарем миссии где-нибудь в Копенгагене или корнетом в гвардейском полку. А теперь всероссийская величина!
— Тогда мне не совсем ясно, отчего вы опасаетесь революции. Что ж такой мелкоты бояться?
— Да ведь с обеих сторон мелкота! — быстро, с силой в голосе сказал Федосьев. — Мне бы, пока не поздно, дали всю власть для последней схватки, я не очень боялся бы, уж вы мне поверьте!..
Он раздраженно сунул папиросу в углубление под стеклом окна и тотчас закурил другую. Браун с любопытством на него смотрел. Синий огонек спички пожелтел и расширился, осветив бледное лицо Федосьева.
— Я, Александр Михайлович, своей среды не идеализирую, слишком хорошо ее для этого знаю. Но многое нам как будто и вправду виднее. Вы, верно, больше моего читали, — много ли вы знаете в истории таких предсказаний? Согласитесь, это странно, Александр Михайлович. Умные люди, ученые люди думали о том, куда идет мир: думали и философы, и политики, и писатели, и поэты, правда? И все «провидцы» попадали пальцем в небо. Один Маркс чего стоит с его предсказаньями, вы их верно помните?.. А вот не ученый человек, не мыслитель и не поэт, скажем кратко, русский полицейский деятель все предсказал как по-писаному. Согласитесь, это странно: в мире слепых, кривых, близоруких, дальнозорких, один оказался зрячий: простой русский охранитель!
— Да не миф ли эта записка?
— Нет, Александр Михайлович, не миф: когда-нибудь прочтете… Я вдобавок и сам не раз то же слышал от Петра Николаевича… Знал я его недурно, если кто-либо его вообще знал… Немного он мне напоминает того таинственного, насмешливого провинциала, от имени которого Достоевский любил вести рассказ в своих романах… Но умница был необыкновенный. Как и ваш покорный слуга, он имел репутацию крайнего реакционера, и заслуживал ее, быть может, больше, чем ваш покорный слуга. Однако в частных разговорах он не скрывал, что видит единственное спасение для России в английских государственных порядках. Хорошо?
— Недурно, в самом деле. Только тогда опять-таки я не совсем понимаю: какой же он зрячий в мире слепых? Ведь слепые именно это и говорят, — правда, не в частных беседах, а публично, — за что зрячие иногда сажают их в тюрьму… Со всем тем, не спорю, вещь удивительная. Вождь реакционеров — в душе сторонник английского конституционного строя!.. Правду говорят, что Россия страна неограниченных возможностей.
— Да, правду говорят… Я, Александр Михайлович, иногда себя спрашиваю: возможен ли в России социалистический или анархический строй? И по совести должен ответить: возможен, очень возможен. А то думаю другое: возможно ли в России восстановление крепостного права? И тоже вынужден честно ответить: отчего бы и нет, вполне возможно… Не все ли равно, какие домики строить из песка? У нас ведь все парадоксы… Мы и гибнем, если хотите, из-за парадокса… То, что сейчас политически необходимо, психологически совершенно невозможно, — мир с Германией, — сказал Федосьев поспешно, точно не желая дать собеседнику вставить слово. — А лагерь нашей интеллигенции весь живет в обмане, хуже, в самообмане, Александр Михайлович. У нас очень немногие твердо и точно знают, чего именно они хотят… Может быть, Константинополя и проливов, а может, социалистической республики? Или социалистической республики, но с Константинополем и с проливами? Каюсь, я не очень высоко ставлю нашу интеллигенцию. Могу о ней говорить правду: я сам русский интеллигент. Учился в русской гимназии, в русском университете, читал в свое время те же книги, которые все читали… Паскаля не читал, а Николая-она[33] читал… Вы смеетесь? Не верите, что читал? Даю вам слово — выписки делал.
— Вполне верю. Но ведь русская интеллигенция никогда не возбраняла читать и Паскаля. Если кто возбранял что бы то ни было читать, то никак не она.
— Это, конечно, правильно, но очередь на книги устанавливала не власть, а именно интеллигенция. Паскаль, или, например, Шопенгауэр в мое университетское время значились в третьей очереди, если вообще где-либо значились. А вот Николай-он (его теперь и по фамилии никто не помнит), или позже какой-нибудь Плеханов, тех читать было так же обязательно, как, скажем, в известном возрасте познать любовь… Мы расшибали лбы, молясь на Николая-она!
— Не сами же все-таки расшибали?.. Может быть, нам кто-нибудь расшибал?
— Да, может быть, — рассеянно повторил Федосьев, теребя меховую шапку, лежавшую у него на коленях. — Может быть… Все было бы еще сносно, если б Николай-он то хоть был настоящий. Боюсь, однако, когда-нибудь выяснится, что и Николай-он был подделкой. Боюсь, выяснится, что все, чем жила столько десятилетий русская интеллигенция, все было обманом или самообманом, что не так она любила свободу, как говорила, как, быть может, и думала, что не так она любила и народ, и что мифология ответственного министерства занимала в ее душе немногим больше места, чем, например, премьера в Художественном Театре. Люди сто лет проливали свою и чужую кровь, не любя и не уважая по-настоящему то, во имя чего это якобы делалось. Поверьте, Александр Михайлович, будет день, когда этот символический