XXI
Оливковый скрипач, с необыкновенно радостной улыбкой, играл забытую парижскую песенку, вернувшуюся в Петербург из Бухареста. В углу переполненного зала сидел Браун, уставившись на скрипача своим неприятным безжизненным взглядом…
«…Мертвые люди смеются, ведут веселые разговоры. Скелеты, постукивая костями, подносят к челюстям чашки. Самый мертвый из мертвецов предпочитает заниматься глупым анализом под звуки веселенькой музыки, чувствуя себя как на необитаемом острове в Hall'е гостиницы „Палас“. Он презирает людей — на людях. Презренье не мешало ему жить с оглядкой: не испортилось бы фальшивое, дешевое, никому не нужное клише. Можно жить на фиктивные проценты с несуществующего духовного капитала. В редакциях газет заготовлены статьи на случай похорон. Двадцать пять организаций пришлют венки — „Жрецу… Борцу… Мудрецу… Он умер, но его идеи живы… Его больше нет, но дух его витает над нами!..“
Капитал, впрочем, не так велик. Саморекламой не занимался, частью по брезгливости, частью по неумению, — быть может, больше по неумению, чем по брезгливости. Холодный, равнодушный человек никогда никого не любил. Была привычка к джентльменству — как привычка к ежедневной ванне. Обман был так же прочен, как дешев. Самообмана на пятом десятке не хватило. Верования не растеряны: их в действительности никогда и не было. На сорок седьмом году жить оказалось нечем и не для чего… Долга и мучительна жизнь, как ночь тяжело больного… Вдобавок, „грубые страсти“ пришли в столкновение с клише. Вот, вот чего ему хотелось на самом деле!.. Борец увидел свое изображенье в зеркалах квартиры Фишера. Мудрец испугался: двадцать пять организаций не пришлют венков…»
«…Ma Ton-qui-qui — Ma Ton-qui-qui — Ma Ton-qui-noi-se», — хихикала музыка.
«Скелет в смокинге играет на скрипке. Мертвец в мундире подпевает… Позади духовное кладбище, впереди кладбище настоящее. Сколько времени еще шататься меж двух кладбищ? Я раньше, они позднее, — совершенно все равно. Жалеть больше не о чем и слава Богу! Le grand Peut-etre[32] не за горами. Чем еще порадует под конец жизнь? В последнюю ночь осужденного сторожа играют с ним в карты… Откажемся же от прощальных радостей и развлечений! Оставим без сожаления и то единственное, для чего, быть может, стоило жить после нескольких лет молодости: мысль, правдивую, бесстрашную мысль…»
XXII
Анкета об англо-русских отношениях была счастливой находкой дон Педро. Главный редактор «Зари» отнесся к ней весьма одобрительно и предложил Альфреду Исаевичу не стесняться местом.
— Момент выбран очень удачно, — сказал редактор. — Эта проблема в самом деле является в настоящее время одной из центральных, и ваша анкета несомненно вызовет в обществе большой интерес… Неправда ли, Федор Павлович? — обратился он к секретарю редакции, с мнением которого все в газете очень считались.
— Большого интереса ни у кого ни к чему нет, — угрюмо ответил старик секретарь, отрываясь от сырых гранок и раздавливая о пепельницу докуренную папиросу.
— Ну, как, не говорите… Читатель к тому же вообще любит анкеты, — уверенно сказал редактор. — А эта анкета может обратить на себя внимание и в Англии.
Федор Павлович только мрачно на него посмотрел. Он почти пятьдесят лет работал в газетах, страстно любил свое дело и превосходно его знал. К публике он относился приблизительно так, как рыболов к рыбе. Слово «читатель» Федор Павлович произносил с довольно сложной смесью чувств: сюда входила и любовь, и ненависть, и благодушное презрение, и суеверный страх перед чуждым, непостижимым явлением. За пятьдесят лет работы Федор Павлович не решил вопроса о том, для чего читает газеты читатель и почему он им верит. Сказать же, что читатель любит, представлялось ему почти невозможным делом: он знал зато твердо, чего читатель не любит, и сюда в первую очередь относил статьи самого редактора, считая их, впрочем, злом совершенно неизбежным: во всех газетах, в которых он работал, были политические деятели, ничего не понимавшие в газетном деле и писавшие скучные, ненужные читателю и вредные для газеты статьи, которые необходимо было печатать.
— Больше семидесяти строк на каждого из этих рекламистов я вам не дам, — мрачно сказал он Альфреду Исаевичу, когда главный редактор удалился.
Дон Педро только вздохнул: он хорошо знал, — все будет так, как решит Федор Павлович, что бы ни говорил главный редактор.
— Но хоть семьдесят дадите?
— Семьдесят дам. Вы с кого из ваших приятелей начнете?
— Да я у разных буду. Вот мне как раз сегодня нужно зайти к двум человечкам… Из адвокатов я, кстати, думаю взять Кременецкого, он теперь в моде… Разумеется, его в числе других и под конец, — поспешил добавить дон Педро, увидев раздражение на лице секретаря.
— Я так и знал! Рубят леса, фабрикуют бумагу, стучат ротационки, издатель тратит сумасшедшие деньги, я не сплю ночами, для того, чтоб этот болван мог высказаться об англо-русских отношениях!.. И это потому, что он вас позвал на свой вечер!.. Кременецкому больше пятидесяти строк не дам, — категорически заявил секретарь, с раздражением вытирая платком испачканные корректурой, желтые от табаку пальцы.
— С портретом?
— Хоть с бюстом… Когда начнете? Ведь вы до праздников будете тянуть вашу проклятую анкету?
— Сколько найдете нужным. Я полагал бы, однако, лучше начать теперь же, — мягко сказал Альфред Исаевич, зная, чем можно взять секретаря. — Говорят, в «Утре» тоже подумывают о политической анкете. Как бы не перехватили тему, а?
— Сейчас же и начинайте, — поспешно сказал Федор Павлович. Он был страстным патриотом той газеты, которой руководил, и вполне искренно ненавидел все соперничавшие с ней издания, независимо от их направления. Мысль дон Педро об анкете он тотчас оценил по достоинству и ворчал больше по привычке. — Я завтра же помещу заметку.
Федор Павлович взял узкую полосу бумаги и написал, не задумавшись ни на секунду:
«Наша анкета.
В ближайшие дни на страницах нашей газеты начнет печататься большая анкета об англо-русских отношениях в настоящем, прошлом и будущем. Целый ряд виднейших деятелей политики, литературы, науки, как в России, так и в Великобритании, с живейшим сочувствием отнеслись к нашей инициативе и с полной готовностью отозвались на предложение сотрудника „Зари“ высказаться по этому важному и жгучему вопросу современности».
Он подчеркнул красным карандашом несколько слов в заметке, затем проставил в левом углу какие-то таинственные значки. Дон Педро с удовольствием читал заметку, наклонившись над приподнятым правым плечом Федора Павловича. По просьбе Альфреда Исаевича, секретарь, после слов «сотрудника „Зари“», вставил еще «дона Педро».
— А теперь проваливайте, господин, — сказал он со своей обычной угрюмой шутливостью, которая не вызывала никакого раздражения в ближайших сотрудниках: все они ценили самоотверженный труд, талант, опыт Федора Павловича и безропотно склонялись перед его решениями.
Дон Педро, очень довольный, спустился в первый этаж и по телефону снесся с разными лицами, в том числе и с Семеном Исидоровичем. Кременецкий тотчас изъявил готовность откликнуться на анкету.
— Вы знаете, дорогой Альфред Исаевич, что я всегда к услугам прессы вообще, а близких мне органов… Барышня, пожалуйста, не прерывайте, мы разговариваем… А близких мне по направлению органов печати в частности… Вы делаете большое дело… Но я не знаю, может ли мое скромное суждение