чем днем. Только ноги у него немного отяжелели, и он чувствовал, что если сесть как следует в кресло, то встать будет нелегко. Да еще в мыслях, несмотря на приятное возбуждение, была тяжесть от обилия впечатлений вечера; Штааль не хотел в них разбираться: это тоже могло оказаться трудным. Неприятно было воспоминание о восторге, который он испытал при виде Робеспьера.
В одной небольшой, уютно освещенной кофейне они попробовали было посидеть. Но при их появлении другие клиенты, очевидно завсегдатаи, сразу прекратили разговоры, и вошедшим стало не по себе. Дюкро с неудовольствием заметил вполголоса Штаалю, что, по-видимому, это контрреволюционное кафе, вроде Café de Foy или La grotte flamande, и вышел, оставив на чай (каждый платил за себя) только в половинном размере против обычного. Для следующего привала он повел Штааля в заведомо революционное Café Brutus, прежде называвшееся Café de la Régence. Но там народу было мало: кофейня уже запиралась, и оба поздних гостя снова очутились на улице. К ним пристали две женщины, ходившие по улице Honoré быстрой, деловой, раскачивающейся походкой проституток. Штааль нерешительно оглянулся на мосье Дюкро и в форме предположения заметил, что проще было бы провести ночь с этими дамами в Hötel de la Liberté[188] (он тоже щегольнул своей осведомленностью парижанина).
— Берегись, они теперь все больны, — быстро возразил Дюкро и с достоинством попросил гражданок оставить их в покое. Услышав слово «гражданки», женщины осыпали Дюкро отчаянной бранью: проститутки в Париже были настроены крайне контрреволюционно.
Было около двух часов ночи. У лавок съестных припасов уже начинали строиться хвосты бедных людей, большей частью женщин. Там говорили о близости конца мира и ругали правительство, отчасти за террор, но больше за дороговизну жизни. Штааль начинал чувствовать голод. Мосье Дюкро, подумав, сказал, что, хотя все рестораны закрыты, можно прекрасно поужинать, если решиться истратить по сотне-другой ливров. Штааль немедленно изъявил согласие. Они вышли на улицу Закона, затем свернули в кривой переулок, а оттуда через незапертую дверь и узкий коридор, непонятным для Штааля образом, очутились в каком-то саду. Пахнуло свежее. Штааль осмотрелся. Со всех сторон открылись одинаковые стройные здания, грустно и таинственно освещенные луной, маленькие балконы с вазами на перилах, колонны, широкие спереди и узкие с боков, прелестные полуэтажи мансард, размеренные линии пышных деревьев между зданиями. Мудрено было не узнать это место, единственное в мире по своеобразному очарованию. Они были в Palais Egalité.
Из окон, местами, сквозь жалюзи и туго затянутые занавески, по краям прорезывался четырехугольниками свет В галерее сквозь колонны луна ровно делила плиты пола на темные и светлые пятна. Мосье Дюкро постучал в одну из дверей сначала нерешительно, потом крепче. Кто-то над ним высунул голову из неосвещенного окна. Через минуту дверь открылась. Их зевая встретил человек в порванной карманьоле и в красном шерстяном колпаке; так подчеркнуто по-санкюлотски редко одевались настоящие санкюлоты. Дюкро пошептался с ним, вынул бумажник и положил на стол несколько ассигнаций.
— Налево, по лестнице, первая дверь, — сказал кратко санкюлот, сел зевая на табурет и, по-видимому, немедленно заснул.
В комнате, в которую вошли Штааль и Дюкро, за длинным столом шла игра. Игроки недовольно, но без заметного беспокойства, оглянулись на вошедших, накрывая руками кучки золота, и продолжали свое дело. Комната, огромная, высокая, нежилая, напоминала залы дворцов; потолки были раскрашены картинами бессмысленного содержания, а стены и неудобные стулья обтянуты дорогим шелком. Все было запущено, порвано и грязно. На одной из стен был прибит ржавым крюком к шелку большой картон с «Декларацией прав человека и гражданина». Из соседней комнаты кто-то громким и ровным голосом, через определенные промежутки времени, выкрикивал номера: там играли в лото.
Мосье Дюкро, улыбаясь, точно он желал весело пошутить, подошел к столу и высыпал на сукно несколько золотых монет. Никто не обратил на него внимания, кроме ближайшего соседа, который с недовольным видом пододвинул к себе деньги. Да еще пожилой, совершенно лысый распорядитель- банкомет, сидевший посредине с длинной грабелькой в руке, внимательно посмотрел на нового гостя; но, увидев небольшую кучку золота, высыпанную Дюкро, равнодушно отвернулся. Перед распорядителем кроме грабли и мешка лежал еще небольшой металлический инструмент вроде бурава, которым он иногда ловко пробовал золотые монеты некоторых гостей. Гости, однако, к удивлению Штааля, не обижались. Ассигнаций не было видно совершенно. Доска стола была разделена на множество квадратиков с номерами. На них игроки клали свои ставки. Распорядитель вытряхивал наудачу из мешка крошечную круглую коробочку, ловко раздвигал ее пополам, вынимал оттуда номер и лопаткой отделял выигравшему деньги. Штаалю очень хотелось поиграть; но он не знал этой игры biribi[189] и боялся, что взял с собой недостаточно денег, — вдруг проиграет сразу несколько тысяч.
Из десятка ставок Дюкро одна оказалась удачной и принесла ему порядочную кучку золота. Дюкро поставил для приличия, чтобы не отходить сразу после выигрыша, еще на два номера, спрятал выигранные деньги и с тем же шутливым видом вернулся к Штаалю.
— Ну, пойдем, ужинать, — сказал он весело.
Через комнату, в которой играли в лото и где публика была, по всей видимости, победнее, они прошли в столовую игорного дома. Старик гарсон, очень напоминавший наружностью Людовика XIV периода госпожи Ментенон, усадил их за стол в углу. Дюкро потребовал карту блюд. Карты никакой не имелось.
— Что же у вас есть? — недовольным тоном спросил бывший учитель.
— Все что угодно, — с достоинством ответил старик. И действительно, на каждый заказ гостей он почтительно-угрюмо кивал головой и говорил «très bien»[190] , причем за этими словами следовали еще какие-то непонятные, — не то monsieur, не то citoyen[191], не то что-то другое.
Очень скоро их стол был заставлен разными закусками; гарсон подкатил на высоком круглом табурете сложное металлическое сооружение, напоминавшее инквизиционную камеру с зубцами, котлами и костром; это подготовлялся заказанный разошедшимся Дюкро caneton rouennais [192]. Дюкро подмигнул Штаалю, как бы приглашая его подумать, во что им обойдется такое блюдо.
— Кто бы, однако, сказал, что в Париже голод! — заметил Штааль, принимаясь за закуски.
Дюкро вздохнул и развел руками, показывая, что он и рад помочь народному бедствию, но не может.
— Эмигранты хотят извести нас, — проговорил он со злобой. — Они во сне видят, как бы вернуться домой да позабирать назад имения… Для этого устраивают у нас голод, тогда как сами наслаждаются жизнью в Лондоне и в Петербурге… Подлецы!
От искреннего возмущения у мосье Дюкро побагровели шея и лысина.
— А недурно у вас ели в России, это правда, — добавил он, успокоившись. — Помнишь стол у чудака Зорича… Les sterlets… Le porossenok… Хорошо… Тяжелая кухня, кухня для ленивых людей и бездельников, а все-таки хорошо. И водка… Пить крепкие напитки до обеда! С’est une idée bien russe!..[193] Однако и в пользу этого взгляда можно много сказать, — утешил он Штааля. — Жаль, что нельзя достать простой русской водки.. Здесь, впрочем, есть решительно все. Ты знаешь, их клуб купил запасы вина из погребов казненного Капета. Мы сейчас будем пить вино французских королей!
Это произвело впечатление на Штааля. Он потребовал, однако, подтверждения от гарсона, который как раз осторожно ставил на стол плетеную корзинку с бутылкой в лежачем положении. Гарсон подтвердил, что их grands crus[194] вышли из версальских погребов, и добавил, что он сам двадцать семь лет состоял на службе во дворце сначала в качестве pousse-fauteuil de Sa Majesté, а затем по отделу gobelet du Roi, и должен был даже через три года получить звание officier de bouche[195]… Но… Гарсон вздохнул. Дюкро засмеялся и приподнял бутылку из корзины.
— Chambertin 1789, — с удовольствием прочел он надпись на бутылке — Tiens! 1789! Une grande année![196]
— Une grande année, — подтвердил убежденно старик. — Les bourgognes ont été excellents.[197]