картиной сейчас, сию минуту.
Эту внезапную жажду труда Николай Сергеевич полуиронически называл «вдохновением». Он положил костюм в коробку. Крышка, очень легко снимавшаяся, теперь не надвигалась на борты. «Катя рассердилась бы, что я порвал шнурок, она обожает всякие коробочки с тесемочками… Кто это у них все так аккуратно складывает, завертывает, завязывает? Отчего у меня в жизни все так неаккуратно и нескладно?» Он достал мольберт, кисти, недоконченную картину, изображавшую смерть Карло. Эту картину он писал уже полгода, запираясь на ключ, тайком от Кати.
С вдохновением у него связывалось черное кофе. Мамонтов дернул звонок два раза, хотя надпись у звонка объясняла, что два раза надо звонить горничной, а лакею только раз. Пришел все-таки лакей, давно знавший, что горничную мужчины часто вызывают по ошибке. Мамонтов заказал целый кофейник и смутно подумал о чем-то, бывшем давно, в Петербурге. «Да, звонок, горничная, синий халат…» Таков ли был я?»… Сегодня тоже будет Патти… Нет, тогда я уже не
Лакей принес кофе. Николай Сергеевич налил себе чашку, отпил, взглянул на картину. «Положительно недурно, хоть немного под Гойю». Он стал работать с увлечением. Света в июльский день было в седьмом часу достаточно. «Все было вздор! Главное, чтобы шла работа!» Работа шла хорошо: что-то исчезло, что-то на картине стало гораздо лучше, что-то совсем ожило. Часа через два он положил кисти. «Если никуда не уеду и если буду один, к концу июля, быть может, кончу… Потом можно будет недельки на две уехать к Кате. Можно, впрочем, и не уезжать. Ну, это будет видно. А в сентябре вернемся в Россию…» В ту же секунду он опять вспомнил то, самое тревожное. «Если вернусь в Россию, то надо будет войти в революционное движение…»
Революционное движение разрасталось. В январе Вера Засулич ранила генерала Трепова. В Одессе революционеры оказали вооруженное сопротивление полиции. В Киеве было произведено покушение на прокурора Котляревского. В Киеве же совсем недавно был убит барон Гейкинг. «Странная фамилия Гейкинг… Англичанин, что ли? — думал Николай Сергеевич. — Не стоило же его предкам переезжать в Россию. И уж будто так необходимо было убить какого-то Гейкинга? Что, если правы люди, верящие в мирный освободительный труд, верящие в реформы, в школы, в больницы — и как верящие! Ведь у того земца были слезы на глазах, когда он говорил обо всем этом: о недооценке молодежью культурного прогресса и их работы! А кроме того… Ну, хорошо, правдивость с собой, тогда уж полная, совсем полная правдивость! Чего же я хочу? Я знаю, что жизнь очень тяжела для обездоленных, для низших классов, и я искренне, всей душой, хочу улучшения их участи. Но я бесстыдно солгал бы, если б сказал, что без этого не могу жить, что ради этого с радостью отдам жизнь. Быть может, и отдам, но лишь обманув других и себя… Я вижу, я чувствую, что еще никогда в истории не было такого счастливого и прекрасного времени, как нынешнее. Никогда не было такой свободы, какая есть в мире теперь. И никогда в истории люди так заслуженно не любили жизнь, не получали от нее так много, никогда так бодро не работали над ее улучшением, никогда так не верили в успех своего труда. Как же я уйду из этого мира в темный мир бомб и виселиц? И если кому-то нужно туда идти, то почему же именно мне? Почему именно я должен за что-то отдать жизнь? И если уж говорить себе
Мысли эти его смущали. Он потянулся, допил кофе, занес для статьи в карманную тетрадь: «переполз, чер. Руб.» «Что ж, надо пойти пообедать. Затем, пожалуй, пора будет одеваться. В Берлине все начинается рано». В этот вечер он был приглашен на Gesindeball[111] к восточному принцу, с которым его четыре года тому назад в Петербурге познакомила Софья Яковлевна.
II
Юрий Павлович в середине июня был перевезен из «Кайзергофа» в лечебницу. Врачи не знали, какая у него болезнь. Каждый известный профессор имел свои предположения и свои способы лечения. Друзья Дюммлеров рекомендовали каждый свою знаменитость и с удовольствием рассказывали о неправильных диагнозах, ошибках и недостатках других врачей. Перепробовано было решительно все, однако больной чувствовал себя плохо.
Болезнь Юрия Павловича как будто имела мало общего с воспалением легких, которое было у него в Петербурге. Тем не менее он ясно чувствовал, что все пошло от того воспаления, очевидно подорвавшего его организм. Теперь на подозрении были печень, почки, желудок, кишечник, желчный пузырь. Считалось вероятным сочетание двух или трех болезней, и спор был отчасти о том, какая болезнь должна считаться главной. В конце концов Дюммлеры сконфуженно вернулись к первому профессору. Как умный человек, он сделал вид, будто ничего не знает об их обращении к другим; предложить ему консилиум, при его европейской известности, было бы невозможно. Профессор решил посадить больного на строгий режим. Так