Лиза все не могла найти надлежащего тона с этими двумя молодыми людьми, не знала даже, как их называть. Она вначале радостно ухватилась за предложение Михайлова «поработать с молодежью». Ответила, как всегда полушутливо, что такая работа «зажжет ее революционным огнем». Теперь ей казалось, что молодежь попалась неинтересная и никого огнем зажечь не может. «Да, чего ждать от этих мальчиков? Не мешало бы их накормить. Кажется, на кухне что-то есть, но где? Впрочем, им не надо знать, что там старшие… Этот, говорят, страшно бедствует».
Рысаков, смущенный роскошью квартиры, сидел в кресле, не прикасаясь к спинке, и молча мял бесформенную фуражку, скатывая ее в трубочку. Он был совсем мальчик. Ему было девятнадцать лет, а на вид казалось шестнадцать. «Этакое воплощение радости жизни! Именно „Мы ж утратим юность нашу — Вместе с жизнью дорогой“, — подумала Елизавета Павловна, больше всего любившая у Пушкина эти два стиха. Рысаков состоял в наблюдательном отряде, докладывавшем обо всех важных делах Перовской, которая теперь, под именем Воиновой, жила в одной квартире с Желябовым. Лизе им, собственно, ни о чем докладывать не приходилось. Михайлов придумал эти доклады больше для того, чтобы ее занять.
Второй юноша, постарше, Гриневицкий, впрочем, теперь называвшийся как-то иначе, одет был лучше, чем Рысаков, носил белую рубашку с отложным крахмальным воротничком, с большим темным галстуком бабочкой. Пока Елизавета Павловна доставала бутылку, рюмки, печенье, Гриневицкий внимательно рассматривал картины и гравюры на стенах. Кто-то говорил Лизе, что он прекрасно рисует цветы и очень любит живопись. Любезно улыбаясь, он помог хозяйке поставить поднос на стол, сказал, что выпьет с удовольствием, затем похвалил коньяк. Рысаков уронил печенье, рассыпавшееся на ковре, и густо покраснел, оглянувшись на хозяйку. «Бедный бука, мама далеко», — подумала Лиза. Гриневицкий доложил о первом номере «Рабочей газеты». Говорил он медленно, с легким польским акцентом, кратко и ясно. Лиза одобрительно кивала головой, точно это революционное издание чрезвычайно ее интересовало. «Кажется, умный мальчик…» Собственно, Гриневицкий был почти одних лет с ней, но она примкнула к партии раньше, и как-то так вышло, что он причислялся к молодежи, а она к
— …Да, да, тысячу раз прав Некрасов: «бывали хуже времена, но не было подлей», — сказала Лиза, оглядываясь на Машу, которая сидела на стуле у стены, безжизненно опустив руки. Она все время молчала.
— Некрасов только переделал это в стихи, мысль принадлежит Хвощинской: «бывали времена хуже, но подлее не было», — улыбаясь, поправил ее Гриневицкий. Лиза на него посмотрела. «Пани Хвощинской», — мысленно сказала она за него.
— Так прочтите же эту передовую статью, — сказала она и уселась в кресле удобнее. «Читает с подъемом», — думала Елизавета Павловна, рассеянно его слушая. «Были красные дни и на русской земле! Было время, когда на привольных полях и в лесах дремучих, на реках и морях был хозяин один — вольный русский народ. Ни царей с их чиновниками, ни помещиков, ни лживых попов, никого он не знал. Управлял сам собой. Сам давал законы. Сам страну защищал, не нуждаясь в солдатах», — читал Гриневицкий. «Когда же это были такие красные дни? — думала Лиза. — И совсем я не хотела бы тогда жить, в лесах дремучих… Они находят, что теперь хуже…» — «…Всяк остерегается другого, какой-то темный дух, дух злобы и корысти всеми обуял. Брат брата предает; мать дочерью торгует; отец не рад семье. Свет Божий опостылел…» — «Тут они все-таки хватили. Неужто это Желябов писал?.. Но где же о царе? Да, вот…» — «…Что же сам запевала? Какую роль царь ведет? О, это злодей обстоятельный! Сейчас видать — всему делу голова… Не любит царь серой публики и по улице-то не едет, а мчится, как оглашенный: видно, на воре шапка горит…» — «Что ж, это понравится, может быть, так и надо писать…» — «…И кипит потеха молодецкая, и глядючи на нее щелкает царь зубами; прячется губитель за спины черкесские от своего народа русского. Да не уйдет…»
— Ну, что ж, недурно, — сказала Елизавета Павловна, когда Гриневицкий кончил статью. — Хотя Герцен, верно, написал бы лучше.
Гриневицкий весело рассмеялся.
— Совсем плохо написано. Я удивился. Мне и читать было совестно.
«Все-таки этот юноша не должен так выражаться о членах Исполнительного комитета, — с легким неудовольствием подумала Лиза. — Ничего не поймешь в нем, на него
— Что ж, не хотите закусить, друзья мои? Разве вы так спешите?
Гриневицкий поблагодарил и объяснил, что они должны быть по делу у Воиновой, — не сказал, по какому делу. Елизавета Павловна знала, что сигналистам (их еще иначе называли «слещиками») поручено следить за часами выезда царя. Но Александр II в последнюю неделю не выезжал из Зимнего дворца, и сигналистам нечего было делать. Михайлов и Желябов присматривались к ним, чтобы выбрать из них кандидатов на более опасную работу. Оба они твердо обещали Лизе, что Машу ни на какую другую работу не возьмут. «Нет, ей и это не по силам!» — подумала Елизавета Павловна, все тревожнее поглядывая на сестру. «Если она узнает, что за мной установлена слежка, то она сойдет с ума!..»
— Ну, что ж, если
— Как папа?
Маша тяжело вздохнула.
— Жалуется, что не идет работа.
— А ты сама, Машенька? — быстро спросила Елизавета Павловна.
— Я? Я отлично! — испуганно ответила Маша. Лиза крепко ее поцеловала. Рысаков сконфуженно отвернулся. Гриневицкий с той же мягкой ласковой улыбкой смотрел на сестер.
Елизавета Павловна вернулась в гостиную, села на диван и положила на колени бархатную подушку. «Что-то у нас стали плохо топить…» Она взяла со столика книгу «Отечественных записок». «Ох, какая скука… Да, папа, Маша… Что ж делать? Не мы одни. Все наше поколение обречено… Пусть они там торгуют рокфором без меня… Я очень устала. Быть может, я состарилась, как моя пленительная belle-soeur[256], теперь по уши влюбленная в Мамонтова… Да, он, Мамонтов, был в чем-то прав… Он сказал вчера обо мне что-то важное… О том, что со мной сейчас. Но что?»
Она накануне завтракала с Мамонтовым в кофейне Исакова. Он много выпил, говорил безумолку, все перескакивая с одного предмета на другой. «Кажется, он начал со своих обычных шуточек: „Эту кофейню, Елизавета Павловна, когда-нибудь будут показывать посетителям: „Здесь собирались народовольцы… Это столик Елизаветы Черняковой, повешенной в 1881 году“. Я рассердилась: „вы пьяны“. Он хохотал и изображал актеров: „Эх, брат М-митрий, забыться хочу!“ Сказал, что любит разговаривать с женщинами выпивши: „Говоришь лишнее, на следующий день стыдно, а в этот день приятно“. Но какое мне дело до того, что говорил Мамонтов! Впрочем, я и сама люблю так разговаривать, быть может, даже люблю это больше всего на свете… Он говорил, что чернопередельцы гораздо умнее нас: у них вожди для руководства движением в России уехали или уезжают за границу. Говорил, что мы и чернопередельцы вроде как доминиканцы и францисканцы: „Вы помните, Фра-Анжелико, добрый доминиканец, своих грешников в аду писал не иначе, как с братьев-францисканцев…“ Что-то еще говорил о художниках, только я не могу вспомнить, и незачем, конечно, вспоминать. „У Веронеза крест — такой шедевр столярного искусства, что думаешь об этом, а не о распятии…“ Кажется, это тоже относилось к революции, но как, не могу вспомнить… Завтра я должна была в два часа быть у портнихи. Попросить Мишу сказать ей, что платья не надо? И, значит, опять, чтобы Миша заплатил?.. Он и над Мишей насмехался, и я сказала ему, что прошу его так не говорить о моем муже. Или он догадывается, что наш брак фиктивный? Он умен, Мамонтов, но у него