церковь; дома молился каждый день.
Раз в неделю Мамонтов приглашал его в ресторан на Большой Морской, славившийся русскими блюдами. Для Кати и Алексея Ивановича обед в ресторане был праздничным событием. В этот день они режима почти не соблюдали, Катя заказывала под конец гурьевскую кашу и съедала с наслажденьем огромную порцию. Рыжков укоризненно на нее поглядывал и говорил:
— Надо, Катенька, иметь совесть. Ведь Хохол-Удалой под тобой подломится.
Эта шутка заменила прежнюю: «тобой скоро придется стрелять из Царь-Пушки». Впрочем, он и сам ел по воскресеньям плотно и объяснял Мамонтову:
— У человека в летах, Николай Сергеевич, удовольствий уже маловато. Нужно ценить те, что остаются.
За обедом он рассказывал, иногда в третий и четвертый раз, анекдоты из старой цирковой жизни, становившиеся уютными именно от повторения. — «Это мы уже знаем, Алешенька, вы лучше про приклеенные усы расскажите, то в Казани. О приклеенных усах он слышал всего какой-нибудь раз- другой», — говорила со смехом Катя. Алексей Иванович не обижался. — «Ну, и не беда, еще раз послушаешь, ветреница», — отвечал он. В последнее время называл Катю ветреницей. Слово было какое-то театрально-старомодное, но у Рыжкова и оно выходило естественным. «Он, конечно, очень мне надоел, — думал Мамонтов, — но я в жизни не встречал человека, более успокоительно действующего на нервы. Врачи могли бы им пользоваться вместо капель…»
В последнее воскресенье Мамонтов пришел в ресторан раньше Кати. Алексей Иванович выпил с ним две рюмки водки, от третьей отказался и нерешительно сказал:
— Хотя не мое это дело, но вид у вас, Николай Сергеевич, нехороший. Худеть стали и лицо желтое. Вы бы к доктору, что ли, сходили?
— Просто устал, скоро уезжаю, — ответил Мамонтов, подумавший, что Рыжкову полагалось бы говорить «к дохтуру».
— А может… Извините меня, я в чужие дела вмешиваться не люблю, может, пить вам вредно? — в полувопросительной форме заметил Алексей Иванович. — Сколько я таких случаев знаю! Да вот был у нас в Пензе один артист…
Он начал было историю о многообещавшем клоуне, который мог стать вторым Гримальди, но от пьянства заболел белой горячкой. В ресторан как раз вошла Катя. «В первый раз приходят раздельно», — подумал Рыжков.
— «Ты зачем сюда влетела — Скажи, бабочка, скажи», — пошутил он, искоса взглянув на Мамонтова.
После обеда Николай Сергеевич с ними простился, ссылаясь на неотложные дела.
— Ну, спасибо, что накормили, и сыт, и пьян, и нос в табаке. Только разоряетесь вы на меня, Николай Сергеевич, — сказал, как всегда, Рыжков. По пути на фрай он сочувственно поглядывал на Катю. Она с трудом сдерживала слезы: ей всего больше было стыдно именно перед Алексеем Ивановичем.
Дирекция отвела Рыжкову тот самый фургон, в котором они когда-то жили втроем. На двери в свое время рукой Карло была сделана надпись, очень их тогда потешавшая: «Семья Диабелли». Слово «Семья» Алексей Иванович старательно выскоблил и заменил своим театральным именем «Альфредо». Пока Рыжков открывал ключом огромный замок, Катя печально смотрела на надпись, на фургон, на фрай.
— Входи, гостьей будешь, — сказал Алексей Иванович, пропуская ее вперед. Все было чисто убрано. На столе ровными столбиками лежали три золотых монеты и серебряные рубли. Катя поняла, что Рыжков собирался на следующий день отнести в сберегательную кассу накопившиеся деньги. Ей было известно, что он составил завещание. Две трети своих небольших сбережений оставлял ей, кое-что на похороны и на панихиды, а остаток в пенсионную кассу цирковых артистов, Алексей Иванович был здоров и еще не стар, но со времени смерти Карло стал думать о возможности несчастного случая. Завещание он составлял с любовью. Ему нравился торжественный слог бумаги, написанной для него стряпчим: «находясь в здравом уме и твердой памяти…», «все же мое прочее имение, за изъятием вышеупомянутой части оного…» Он стал бережливее, чем был прежде, точно находил, что его деньги ему больше не принадлежат.
— Что ж вы, Алешенька, так оставляете деньги. Еще украдут, — сказала Катя. Рыжков строго на нее посмотрел.
— В цирке воров не бывает.
— Я не говорю, что в цирке, что вы! С улицы могут влезть.
— Фургон заперт на замок. А вот ты, матушка, лучше держись подальше. От того, что подойдешь, больше денег не станет, а меньше может стать. — Это тоже была его старая любимая шутка.
Как всегда, Катя спросила, не нужно ли что заштопать. Чтобы не огорчать ее отказом, он обычно просил починить ермолку, нашлепку, приставной нос. За работой она говорила о Мамонтове. Тон у нее был бодрый, но в глазах иногда показывались слезы. «Вот, вот оно, оно самое», — тревожно думал Алексей Иванович. «Оно самое» прежде относилось к ее незаконной связи с человеком другого круга и образования, не имевшим с цирком ничего общего, в последнюю же неделю преимущественно к разладу между ней и Мамонтовым. Впрочем, Катя говорила только об его здоровье.
— Голова всегда болит! Он всю ночь глаз не смыкает. И всегда, всегда думает! — говорила, расширяя глаза, Катя. Ей были незнакомы и непонятны эти явления. Рыжков неодобрительно качал головой.
— Может, и в самом деле помогут теплые воды, чтобы не думал… Он когда едет?
— Хотел уже давно, но остался на нашу генеральную репетицию. Говорит, что не может уехать, не повидав, как я сыграю наездницу! — ответила Катя без уверенности в голосе. Алексей Иванович вздохнул.
— Да будто я не вижу, Алешенька, что ему со мной скучно! — сказала она, тяжело вздыхая.
Мамонтов, правда, сказал ей: «Как жаль, что ты не хочешь ехать со мной». Но ему было известно, что она поехать с ним не может: отказаться от контракта за несколько дней до генеральной репетиции значило бы погубить навсегда свою карьеру, даже свое доброе имя. Прежде он либо отложил бы свой отъезд за границу, либо сказал бы ей: «Ты едешь со мной, мне нет никакого дела до твоей карьеры в этом проклятом цирке!» Теперь он либо нарочно так все подстроил, либо, по крайней мере, был рад, что она не могла сопровождать его. «Не иначе, как черная!» — думала Катя со страхом и бешенством.
После Эмса она видела Софью Яковлевну один раз в театре, с год тому назад. Николай Сергеевич подошел в антракте к барьеру ложи и поговорил с сидевшей в ложе дамой. Катя тотчас узнала ту
Жили они мирно и довольно дружно. «Если бы не было так смертельно скучно», — думал он. Дружная жизнь облегчалась тем, что Катя целые дни проводила в цирке. Николай Сергеевич, прежде требовавший, чтобы она навсегда отказалась от цирковой работы, теперь никак на этом не настаивал. За ужином она с увлеченьем рассказывала ему все о «Блокаде Ахты». — «Я уверен, что ты будешь иметь огромный успех. Роль превосходная, но, конечно, надо работать», — поощрительно говорил он. И даже первое пробное сообщение о том, что ему, вероятно, придется — разумеется, после генеральной репетиции — съездить недели на три за границу, сошло сравнительно благополучно. Николай Сергеевич не знал, какой предлог придумать, неудачно придумал сразу несколько, но у Кати никаких подозрений не возникло.
— Я тебе буду телеграфировать! — сказала она. — Я уже раз так телеграфировала Анюте в Москву, ей-Богу! И дошло!
Как раз на следующий день вышла история С письмом, которую Мамонтов не мог себе простить. Обычно Катя вставала раньше его и брала деньги на расходы из бумажника, лежавшего во внутреннем кармане его пиджака. В это утро она вытащила с бумажником письмо на прекрасной, пахнувшей духами бумаге. У нее забилось сердце. Она почувствовала, что случилось что-то нехорошее. Катя оглянулась на кровать, хотела было его разбудить, не разбудила, вышла на цыпочках с письмом в коридор, пробежала к лестнице, где было светлее, и прочла. В письме говорилось о какой-то книге, которую его просили принести в субботу. Но конец письма был написан по-французски. У Кати от Мариинского училища остались в памяти французские буквы, «же не фрэ плю», «кесэ кесэ кеса» — и больше ничего. Она долго с ужасом смотрела на эти