— Да, встречал.

— Что же вы о ней думаете, если не слишком нескромно вас об этом спрашивать?

— Ничего не думаю… Они недавно приговорили царя к смерти. По-моему, это чрезвычайно глупо.

Павел Васильевич одобрительно кивнул головой. Он никак не ожидал таких слов и был приятно удивлен.

— Тут не может быть двух мнений! — сказал Муравьев.

— Тут могут быть два мнения, папа! И даже очень могут быть! — ответила Лиза резко. Маша изменилась в лице.

— Это чрезвычайно глупо, как почти все, что делают народовольцы, — продолжал Валицкий, не обративший никакого внимания на слова Муравьева и Лизы. — Глупо, потому что убийства отдельных лиц бесполезны и бессмысленны. Это все равно, как если б мы в турецкую войну старались убить Османа-пашу или, тем паче, пашу самого заурядного. Убьют Александра Второго — будет Александр Третий или Александр Тридцать третий! Террор может быть только массовый, после захвата власти, — пояснил Валицкий. Павел Васильевич понял, что поторопился с одобрением. Он только вздохнул.

— Ах, массовый, — сказал Черняков.

— Массовый террор вроде того, который, захватив власть, осуществляли французские якобинцы.

— Ах, якобинцы, — сказал Черняков.

— Я не сторонник террора, — возразил доктор, — но ваша аналогия мне представляется неверной. Есть разница между войной и революцией.

— Никакой разницы нет. Кто видел вблизи войну, тот может понять революцию. И только тот.

— Ну, хорошо, не будем останавливаться на этом побочном вопросе, тем более, что я на войне не был, — сказал смущенно Петр Алексеевич. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда говорил с участниками войны, а теперь начинал чувствовать свою вину и в разговорах с участниками революции. — Основная проблема текущего момента: считаем ли мы возможным немедленное осуществление и торжество социализма?

— Кажется, вы «склоняетесь к социализму», Петр Великий, — саркастически спросил Черняков. — Или еще недавно склонялись? Я ужасно люблю это выражение «склоняться к социализму». А как вы, Павел Васильевич? Вы социалист?

— Что это он все нынче ругается? — шутливо сказал Муравьев, подавляя зевок. — Один мой немецкий коллега говорит, что мы все теперь немного вольтерианцы. А мне позвольте сказать, что мы все теперь немного социалисты…

— Если немного, то Бог простит.

— Мой социализм очень простой, неученый: я считаю, что никто не должен иметь на семью в год менее трех тысяч и более тридцати тысяч рублей дохода.

— Это, конечно, просто и мило. Но как это сделать?

— Многие находят, что необходимо обобществление средств производства. По-моему, вопрос гораздо проще разрешается соответственным подоходным налогом.

— Почему же люди будут работать, если налог будет конфисковывать их доход?

— Потому что приятнее иметь в год тридцать тысяч, чем три.

— Да такую налоговую систему и установить нельзя: люди будут скрывать доходы.

— На моей памяти то же самое говорили обо всех серьезных реформах: «разве возможно освобождение крестьян?», «разве можно обучить солдата без двадцатилетней военной службы?», «разве можно отменить цензуру?» Пусть сажают в тюрьму уклоняющихся, и люди научатся платить налоги.

— Важно, думаю, не то, как уменьшить большие доходы до тридцати тысяч, а как поднять маленькие до трех? — сказал доктор. — Однако, я не спорю. Мне не ясно, нужна ли социалистическая революция. Я признаю, что «революции — локомотивы истории», но ведь разные революционные течения между собой не сходятся. Вот у нас есть течение, близкое к якобинцам. Чего же оно требует? Неужели ему нужны двести тысяч голов? — обратился он к Валицкому.

— Головы бывают разные. За одну голову, например, Карла Маркса, можно отдать и все двести тысяч.

— Вот как? Я, конечно, не марксист, — сказал Черняков, — но я читал «Капитал», и там никаких голов нет и в помине, ни двухсот тысяч, которых требовал душевнобольной Марат, ни двухсот, ни двух. Очевидно, Маркс русским доморощенным якобинцам не сочувствует.

— Может быть. А может быть и то, что Маркс не хочет пугать ученых филистеров, да и считается с возможностью судебного преследования. Тем читателям, которыми он единственно и дорожит, он предоставляет самим делать выводы из его учения.

— Какие же методы предлагают якобинцы? — спросил доктор дипломатично; он не хотел спрашивать: «какие же методы предлагаете вы?»

— Для захвата власти в интересах трудящихся хороши все средства, — ответил Валицкий.

«Не говорит, а чеканит … На митинге он верно и рукой рубил бы в воздухе наподобие топора гильотины, но здесь мешает стол, — с усмешкой подумал Павел Васильевич и перестал слушать. Его не раз занимал вопрос об имитации в революционных процессах. — Если у нас будет революция, то сколько их разведется, Робеспьеров, Дантонов, Фукье-Тенвиллей! А те имитировали разных Брутов и Кассиев. В этом слепом восторге на расстоянии есть нечто умилительное: вот как историки театра в кредит восторгаются до экстаза гением разных Кинов и Гарриков, которых они в глаза не видели. Этот, очевидно, самый настоящий Сен-Жюст — вроде того vrai cosaque russe[179], что плясал с кинжалами лезгинку в парижском казино… Ну, хорошо, но во имя чего же я отношусь к ним отрицательно? — по своей привычке проверил он себя. — Ведь нет ничего бессмысленнее вселенского скептицизма. Я люблю больше всего на свете свободу, свободу личную, духовную, политическую. Ее же всего лучше, хоть пока еще не очень хорошо, обеспечивают течения, называющиеся либеральными. Но я дорожу не тем либерализмом, который отстаивает «свободную конкуренцию» в хозяйственной жизни, защищает свободу банкиров и получает от них инструкции. Это нехорошая пародия на благородную идею, бессовестная узурпация чужого прекрасного слова. Подлинный либерализм всем жертвует ради подлинной свободы человека и готов идти на самые глубокие социальные преобразования для того, чтобы его защитить от разных видов угнетения. Можно называть это и мирным социализмом, дело не в слове: по существу, это одно и то же, хотя наша молодежь считает одно слово ругательным, а другое — патентом на благородство. Над этим кругом мыслей, конечно, очень легко посмеиваться, называть его «прекраснодушием» и другими обидными именами, но посмеиваются над ними обычно недалекие или невежественные люди, да еще разные глубокомысленные социальные стратеги, готовящие себе, вероятно, одно из самых поразительных Ватерлоо в истории. Именно этому прекраснодушию принадлежит будущее, вероятно не ближайшее, а более отдаленное. И, к счастью, уже есть в мире среди политических деятелей несколько человек, отстаивающих либерализм в его единственном настоящем смысле. Только эти люди мне близки и дороги во всей политической жизни мира. Вне круга их мыслей почти все кровь или грязь, а чаще всего кровь, смешанная с грязью…»

— …Нет, вы все-таки не отвечаете на вопрос: какие же именно «все средства»? Вы это скажите! — говорил Черняков все более раздраженно.

— Отчего же, я скажу. По-моему, сейчас всего выгоднее было бы пустить по народу слух, что наследник престола стоит за революцию и хочет ее возглавить, а царь держит его взаперти. Хорошо было бы также издать от имени царя манифест о том, что его величество, вняв советам своих князей и графов, решил возвратить крестьян помещикам. Таким манифестом — и только таким — можно поднять крестьянство на восстание, после чего и последовала бы расправа с врагами трудящихся классов. Но ваши народовольцы так же мало на это способны, как… — Валицкий хотел сказать «как вы», — как либеральная слякоть. «Понимаю, Сен-Жюст с Маккиавелли на придачу. Но, быть может, Маккиавелли не стал бы об этом болтать. Хотя кто его знает», — подумал Муравьев. У Михаила Яковлевича медленно расширялись глаза и брови поднимались все выше.

— Да это нечаевщина! — ввскликнул он.

— Нечаев и есть, после Маркса, самый замечательный революционер нашего времени. А все эти ваши Перовские…

Вы читаете Истоки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату