валила к Кремлю. Он все чаще расстегивал полушубок и поглядывал на часы. Тревога его росла с каждой минутой.
Было без пяти десять. Царский поезд проходил мимо дома в девять двадцать пять. Взрыв не мог быть слышен на таком расстоянии, но известие о взрыве, очевидно, должно было распространиться с чрезвычайной быстротой. «Если убит, в Кремль примчатся адъютанты, полицейские, и туда понесутся кареты за каретами. Если ранен, его самого, верно, повезут в Кремль… Неужто они
У Ильинских ворот он вдруг услышал «Ур-ра!» и остановился в изумлении. Какие-то прохожие побежали налево, Михайлов побежал за ними. — «Быть не может!..» «Ура» все нарастало, стало оглушительным, затем начало удаляться. Он выбежал на Никольскую. Толпа валила по мостовой и по тротуарам. Цепь полиции расстраивалась: царь проехал. Михайлов побежал, спотыкаясь на скользком тротуаре, снова остановился и, задыхаясь, подумал, что бежать некуда и незачем. «Сорвалось! Столько труда пропало! Так хорошо было подготовлено!»
Через несколько минут он неторопливо пошел дальше, соображая, что теперь делать. Очевидно, нужно было вернуться в Петербург и там заняться подготовкой других взрывов. «Халтурин — малый не без недостатков, но подходящий… Да можно ли взорвать из подвала такую махину? Ох, мало осталось динамита… Все Гольденберг, Гольденберг! Что, если Соня и Степан погибли?»
— …К Иверской поехал! Ах, какой красивый! — восторженно говорила у остановки конки молодому человеку женщина в потертой беличьей шубке. — Вот вы всегда так, Ваня! Говорили: темно, ни черта не увидите. А я так видела, как вас вижу!
— Ну и что же, видели. Фонарей точно много зажгли. Москва! — презрительно ответил молодой человек. — У нас в Питере, как они проезжают, то и не смотрит никто.
— Вот вы всегда врете, Ваня.
— Я их, может быть, десять раз видел и в Питере, и в Царском. И на какой кавалерии у нас в Питере не пускают, хоть наша гвардия будет почище.
— Да вы, Ваня, вовсе и не питерский. Какой-нибудь год прожили в Питере и все хвастаете!.. Ах, какой государь красивый, я не видала мужчины лучше!
— Да ведь они же старики.
— Так что же, что старики? Другой и молодой, а… Вот идет конка. Слава Богу!
— У нас в Питере Сорок Мучеников ходят так, что никогда не надо ждать.
— И все вы врете, Ваня. Отчего вы всегда врете?
В центре города поздно вечером стало известно о взрыве на железной дороге. Слухи были нелепые и противоречивые. Михайлов старательно прислушивался к разговорам прохожих и ничего не мог понять. На углу околоточный что-то рассказывал чиновнику, в волнении не обращая внимания на слушавших. «…Вот уж истинно Бог спас! Первый поезд прошел, а второй взорвали мерзавцы!.. Что, ежели бы», — сказал он и схватился за голову. Чиновник ахал. Ахнула, больше из приличия, слушавшая старушка. «Не может быть! Не может быть, чтобы они взорвали второй!» Михайлов еще не давал воли бешенству, не зная, спаслись ли товарищи.
Он зашел погреться в трактир. Здесь тоже говорили о взрыве, но без большого интереса. «Народу-то, народу верно что покалечено!» — говорил кто-то. — «Вешать их всех, мерзавцев!» — сказал трактирщик. Какой-то человек рассказывал, что уже арестовано семьдесят пять человек. — «Своими глазами видел, как их всех тащили по Маросейке, — заплетаясь, говорил он, — а впереди всех лохматая, стриженая!.. Ростом три аршина. Н-ну и баба!» Трактир-шик, видимо, недовольный разговором, пустил машину. Михайлов расплатился и вышел в отчаяньи.
Условный знак в окне конспиративной квартиры стоял прежний. Поднявшись на цыпочках по лестнице, Михайлов приложил ухо к скважине — и с невыразимым облегчением услышал голос Перовской. «Да она ли, однако?.. Нет, конечно ее голос!» В ту же секунду лицо у него стало яростным. Он дернул звонок негромко, затем еще два раза подряд. Послышались торопливые шаги. Дверь отворил бледный и растерянный Ширяев. Михайлов вошел с видом зверя и тотчас затворил за собою дверь.
— Х-хороши!.. Очень хороши!
— Наша вина, Александр Дмитриевич, это так, наша вина.
— Да, ваша, ничья другая! А знака почему не переменили? — закричал Михайлов и, не снимая полушубка, вошел в столовую. Он остановился на пороге и уставился глазами в Перовскую. Она в шубке сидела на стуле не у стола, а у стены: села на этот стул, когда вошла. Перед ней, разинув рот, стоял, со стаканом воды в руке, хозяин конспиративной квартиры. Перовская что-то быстро говорила, не останавливаясь ни на секунду. Лицо у нее было белое, как мел. Вместо того, чтобы на нее обрушиться с упреками, Михайлов неожиданно для себя самого поцеловал ее в лоб. Хотя он никогда этого не делал, Перовская не обратила на него внимания. «Здравствуйте», — сказала она и продолжала говорить, неподвижным взглядом глядя на хозяина, который то нерешительно протягивал ей стакан, то снова опускал.
— …Значит, мы с ним решили, что я буду следить не из сарая. Двум человекам в сарае нечего было делать. Я вышла и спряталась за зарослями («Там нет никаких зарослей», — подумал Михайлов). — Я вышла… Было очень темно… Ах, как темно!.. И та гармошка!.. Я стою, жду. Вдруг вижу,
— Застопорилась спираль! — отчаянно прошептал Ширяев.
— Я ему говорю… Он был очень короткий, этот поезд! Мы не думали, что он будет такой короткий!.. И промчался, как вихрь! И был весь окутан дымом… Да, да, страшно короткий поезд! Мы решили, что он не может быть в таком поезде. Мы решили… Все данные за то… И вот как раз показался другой… Мы не думали, что он будет так скоро… Если б мы знали!.. Что? Что вы говорите? Убитые! Много убитых? Отчего вы молчите? — вдруг закричала она, обращаясь к Михайлову. Хозяин квартиры, тоже смертельно бледный, торопливо протянул ей стакан. Она оттолкнула его руку. Ее лицо опять задергалось.
IV
Весь этот день в
После ухода Михайлова, они еще немного поговорили. Ширяев курил папиросу за папиросой и пил крепкий чай. Затем она, сославшись на усталость, ушла в свою комнату. — «Конечно, отдохните, постарайтесь заснуть, — бодро говорил ей Ширяев, — я вас разбужу, да и времени еще очень много». Сам он все ходил по столовой и курил.
Через четверть часа она вернулась и спросила, не хочет ли он есть. — «Хочу! Очень хочу!» — еще бодрее ответил он. В самом деле у него волнение развило голод, он съел яичницу из шести яиц. «Как он может!» — думала она почти с отвращением.
В столовой весь день горела свеча. Под вечер они зажгли спиртовую лампу, и опять лица у них стали синие. Ширяев рассказал о своем детстве. Его детство ее не интересовало.
— …Отец мой был крепостной крестьянин саратовских помещиков Языковых, — сказал он. Как всегда в таких случаях, она почувствовала смущение, что-то похожее на укор совести. Сословные различия казались им дикими, но все же иногда чувствовались помимо их воли. С товарищами, вышедшими из низов, Перовская всегда бывала особенно деликатна и внимательна. Ширяева она считала умным и выдающимся человеком, но он раздражал ее тем, что говорил длинно, тем, что вставлял французские слова, в особенности тем, что, простудившись под землей, тяжело чихал. Оба они старались поддерживать друг в друге бодрость и делали вид, будто совершенно не взволнованы. Потом ей, при ее правдивости, надоело притворяться.
— А то в самом деле я пойду еще прилягу. Ведь ночью глаз не сомкнула, — сказала она, забыв, что должна была спать «как сурок».
— Разумеется, отдохните, ке диабль! — бодро сказал он.
На ее давно убранной белоснежной постели, бывшей единственным чистым предметом в доме, лежал приставший к ним черный кот.
— Пошел!.. Пошел!.. — закричала она. За дверью послышались торопливые шаги.
— Что? Что? Что такое?