Антона. – Но про это при них не положено.
– Понятное дело, – сразу согласилась Паша и стала прощаться.
Антон догадался, что для нее это было главное: сообщить ему новость о грядущем «послаблении». Чепуха, конечно. У них в камере такого рода слухи возникали чуть не каждый день, но потом в полночь лязгал замок, и вновь кого-то выкликали по списку…
Охраннику Паша крепко пожала руку. Мужу сказала: «Гляди тут, Клобуков, режим соблюдай, товарищей чекистов слушайся. Эх ты, горе луковое».
И хоть сказано было явно для постороннего, возвращался Антон из комнаты свиданий с тяжелым чувством. Даже Пашино подмигивание украдкой не сильно помогло. Лучше бы она вовсе не приходила, чем вот так, из жалости.
Но как выжить без передач? И потом, если его до сих пор не увели, то не благодаря ли Паше, ее тогдашнему разговору с начальником тюрьмы?
Хотя, скорее всего, не в начальнике дело. Разве он определяет, кого расстреливать, а кого нет? Пришлют список – исполняет.
Судьба каждого решалась неведомо где, неведомо кем, по непонятным основаниям, и это делало ужас мистическим. Вначале Антон думал: хороший признак, что его вовсе не вызывают на допросы. Но потом увидел, что многих, кого тоже ни разу не допрашивали, уводят днем, с вещами, или ночью, без вещей.
Уже перед самой камерой, когда Сухарев сдавал его коридорному, сердце вдруг сжалось от иррационального, но абсолютно точного предчувствия: нынче в полночь уведут, непременно уведут.
Задрожал Антон, стиснул зубы, но в следующий миг сказал себе: «Перестань. Это абсолютно точное предчувствие у тебя было уже много раз. И ничего, обходилось».
Днем хорошо себя успокаивать. Но сейчас снова накатило – не отмахнешься.
«Сегодня. Это случится сегодня. Не сегодня, а прямо сейчас!»
– Николай Христофорович, который час?
– Примерно без пятнадцати, без шестнадцати, – быстро ответил профессор.
Внезапно Антон ощутил приступ голода. Казалось бы, острый страх и острый голод совершенно несовместимы, но под ложечкой засосало так яростно, словно самое жизнь, почуяв близкий конец, закорчилась и завопила о своих правах.
– У меня сухари. Масло. И сахар есть. Из передачи. Угощайтесь. – Антон достал из-под нар узелок, предложил обоим соседям, правому и левому. – Всё равно пропадет…
Полковник едва взглянул на еду, дернул подбородком. Он напряженно о чем-то думал.
Брандт взял четыре сухаря, мазнул их маслом, положил у изголовья. Туда же аккуратно пристроил два кусочка сахара.
– Это у вас, юноша, нервное. Утром половину верну, а половину оставлю себе. В качестве гонорара.
Антон же всё, что оставалось, съел: жадно и давясь, в одну минуту, сгрыз сухари, масло проглотил прямо куском и стал хрустеть сахаром. Вкуса он не ощущал. И сытость не пришла. Под ложечкой сосало еще сильней.
А Николай Христофорович, отвернувшись от всхлипывающегося богомольца, вдруг заговорил сердитым шепотом:
– Я вам вот что скажу, студент. А вы запомните – пригодится. Большинство человеческих поступков, в том числе самых отвратительных, объясняются глубоко укорененным убеждением, будто жизнь – великая ценность, а смерть, твоя смерть, – событие огромной важности. Это величайшее заблуждение. Природа и весь окружающий мир ежедневно нам демонстрируют, что жизнь чепуха и смерть чепуха, цена им копейка или максимум гривенник. Живешь ты или умираешь – не так много значит. Если усвоить эту истину и не ерепениться против нее, существование станет много проще и достойней. Вот именно, юноша: достойней. – Он смотрел Антону прямо в глаза, но непохоже, чтоб видел собеседника. И обращался, скорее всего, не к нему, а к самому себе. – Разумеется, я не знаю, что такое смерть – конец всему или переход на другой этап. Но в первом случае смерть вообще не имеет никакого смысла. Конец так конец. Прямо скажем, невелика потеря, учитывая наши жизненные обстоятельства. Если же смерть – переход в иное состояние, то некоторый смысл в ней, конечно, есть. Однако не больший, нежели у двери, что ведет из одного пространства в другое. Чего ее так уж бояться, двери-то? Предмет несложный, сугубо функциональный. Глупо из-за страха перед какой-то там дверью совершать предательство или иные гадкие поступки. Глупо упираться руками, хвататься за косяк, орать благим матом: «Я не хочу в следующую комнату! Оставьте меня в этой еще хоть на денек, хоть на часок!» А всего и дел: распахнул дверь, да вышел. Ведь…
Но профессор не закончил свой страстный монолог, потому что в эту секунду действительно – Антон вздрогнул – из коридора донесся лязг открываемой двери.
Вошли в девятую. Из нее всегда забирали раньше.
Так и есть. Так и есть! Это произойдет сегодня. Нынче! Через пять, самое большее через десять минут.
Всё было, как в любую ночь, когда
Вот в девятой закричали, грубый голос гаркнул что-то грозное, в коридоре загрохотало. Значит, кто-то упирается, не хочет идти, его волокут по полу, потребовались помощники.
«Не кричать, не умолять, ни за кого не цепляться», – заклинал себя Антон.
Его толкнули в бок. Сильно.
Это рывком приподнялся на нарах и спрыгнул на пол сосед справа.
– Господа! – негромким, но разнесшимся по всему помещению голосом заговорил полковник генерального штаба. – Что вы замерли, как овцы на бойне? Сколько этих входит в камеру?
Все повернули головы, но ответил только Брандт:
– Двое. Начальник караула со списком и конвойный. И в коридоре еще двое, не считая дежурного надзирателя. А что?
Седов взмахнул сжатым кулаком:
– Он еще спрашивает! Нас тут двадцать восемь человек. Ведь всё равно придут за каждым, не сегодня так завтра! Мужчины мы или евнухи? Набросимся разом, придушим. Отберем оружие, ключи. Откроем другие камеры. Видел я здешних охранников вислозадых. Ни выправки, ни дисциплины. На них напасть – сразу в портки наложат. Я беру на себя начальника. У меня вот что! – Он сунул руку в сапог, сделал какое-то движение, и в пальцах раскрылось лезвие опасной бритвы. – Не нашли при обыске. Потому что службы не знают!
Он вышел на середину камеры и, быстро поворачиваясь, поглядел на каждого. Ответом было могильное молчание.
– У вас бритва, у них винтовки и пистолеты. И, главное, что будет дальше? – спросил Николай Христофорович, испытующе рассматривая воинственного полковника.
– В худшем случае погибнем по-мужски. И кого-нибудь из этой мрази с собой прихватим! Коли складно пойдет, вырвемся на улицу и разбежимся. А потом, как кому судьба ляжет!
Седов всё вертелся на месте, всё оглядывал товарищей по несчастью, но никто не поднялся с места, а многие даже сдвинулись от края нар к стене.
– Эх вы, интеллигенция! – махнул тогда полковник бритвой – будто выплеснул из рукава россыпь серебристых искорок. – Россию просрали и сами ни за понюх подохнете.
Влез обратно на свое место, накрылся шинелью с головою, затих.
– Не представляю, как бы я стал хватать и душить живого человека, – задумчиво пробормотал Николай Христофорович. – Интересно, что страх вопреки логике и инстинкту выживания не объединяет, а разъединяет. На этом и построена вся методология репрессий, ибо…
Теперь заскрежетал замок уже не соседней, а этой камеры. Профессор сглотнул и умолк. «Закричать не закричу, понял Антон, но смогу ли встать? Живот бы не схватило. Вот что страшнее всего».
Но живот вел себя мирно – точнее сказать, никак себя не проявлял.
А старший конвоя уже вышел на середину, и зажглась верхняя лампа, и мучительно долго шуршал листок.