порывалась выйти погулять, но при первом же ее движении внутренняя змея вытягивалась и шипела, а наружная яростно колотила своей головкой в дверь.
И, разумеется, всех чертовски интересовала злополучная амфора, никто не знал, что в ней. Рыцари и самураи предполагали, что там винище, ну а какой же мужчина не мечтает о вине? Прекрасные дамы и гейши убеждены были, что в амфоре благовония, и мечтали умаститься ими. К утру болтовня об этой амфоре достигала предела.
Единственный Попенков точно знал, что в амфоре ничего нет, кроме полувековой пыли, тринадцати засушенных мух, двух помирающих с голода пауков да невесть как туда попавшего окурка папиросы «Герцеговина Флор».
Вообще, вся эта ночная жизнь была ему не по душе. Он не без оснований подозревал, что, если так пойдет дальше, все сдвинется, и самураи рванутся к прекрасным дамам, а рыцари загуляют по гейшам, канонерки высадят десант «томми»; парень с фонарем пойдет погулять; орнамент наконец изобразит свое заветное слово; амфору, естественно, расколотят; змеи, чего доброго, заберутся к нему в раскладушку; и вообще развалится тот мир, в котором он собирался царствовать по праву живого существа. Поэтому однажды, в самый разгар вестибюльного шухера, а именно в 5 часов утра, он вскочил с раскладушки, расшвырял взбесившийся уже к этому времени орнамент и прыгнул в петровские сапоги.
Все, естественно, испугались, заахали, зашептались по углам, кто да что, что, мол, за птица, но Попенков цыкнул тут на них, подпрыгнул (немного странно, что подпрыгнул он вместе с сапогами), сорвал древнегреческую амфору, брякнул ее об пол вдрызг и, вернувшись в нишу, заявил:
– Вот вам ваша презренная грязная мечта, ничего в ней нет, кроме дохлых мух и полудохлых пауков, а окурок я докурю, «Герцеговина Флор» на полу не валяется. Ясно теперь, кто здесь хозяин?
С этими словами он выпрыгнул из ботфортов, подобрал окурок и добрый час еще дымил им, лежа в раскладушке.
Все замолчали и застыли уже на веки вечные до его конкретных указаний, и лишь орнамент, подхалимски змеясь, пытался подползти и лизнуть его в ногу в знак благодарности за расправу над амфорой. Попенков же отталкивал его пяткой, не допускал к себе.
Утром первая спустилась вниз Мария Самопалова, направилась она в артель сдавать продукцию.
– Вот тебе на, – сказала она, увидев расколотую амфору. Подумав, ахнула.
– Износ шнура, Мария Тимофеевна, ничего не поделаешь, время съедает даже прочный металл, – философски заметил Попенков.
– А ведь так-то она могла и мне на голову угодить, – прикинула Мария.
– По теории вероятности вполне, – согласился Попенков.
– Да ведь и Льва Устиновича могла прихлопнуть, – зажмурилась Мария.
– Вполне, вполне, – закивал Попенков. – Представляете, был Лев Устинович, и нету его.
– Да ведь и Николаю Николаевичу могла бы на темечко хлопнуться...
– Не только ему, но даже и замминистру З., – с удовольствием подхватил Попенков.
– Да, если бы даже какой-нибудь высший начальник к нам в дом зашел, все равно она могла и на него свалиться, – продолжала рассуждать Мария.
– Точно, точно. Вот было бы горе, – закручинился Попенков.
– Кого хочешь, могла бы жизни лишить, – подвела итог Мария.
– Очень верно вы рассуждаете, – согласился Попенков.
– А ты-то сам не пострадал, Вениамин? – поинтересовалась Мария.
– Обошлось, Мария Тимофеевна. Я смирно спал, Мария Тимофеевна, и вдруг услышал удар, почти взрыв! Воспоминания о войне, задрожал от ужаса. Неужели опять? Неужели империалисты опять... Вы понимаете?
– С них станется, – проворчала Мария. – Хоть бы Черчиллю какая люстра на голову хлопнулась или бы Трумэну.
– Присоединяюсь к вашим пожеланиям, – сказал Попенков, отворяя Марии дверь. – Кажется, вы в артель следуете, Мария Тимофеевна?
– Продукцию несу, – солидно ответила Мария. – Какую-никакую, а пользу государству даю, не то что всякие брадобреи. В крайнем случае человек может и с бородой прожить, а без текстиля ему не обойтись. Давеча мимо детского садика № 105 иду, а холстина моя шитая у их на окне, сердцу любо.
– Позвольте хоть краешком глаза взглянуть на вашу продукцию, – попросил Попенков.
Они вышли на улицу, и Мария, хоть и с большим подозрением, но все же развернула сверток, показала ему часть холстины. Попенков, скрестив руки на груди, уставился на холстину.
– Чего молчишь? – удивилась Мария.
Попенков только отмахнулся.
– Конечно, мы кустари, инвалиды, – заканючила Мария, – нам, конечно, далеко до этих, до самых...
– Это искусство! – вдруг с жаром сказал Попенков. – Это настоящее искусство, Мария Тимофеевна. Вы талантливый, талантливый (талантливый! – гаркнул он) человек. Непосредственность, экспрессия, фи-ли- гран-ность. Вам следует пойти дальше. Вы могли бы производить, – он перешел на шепот, – старинные французские гобелены.
– Какие еще гобелены? Белены, что ли, объелся, Вениамин? Втравишь ты меня в историю, – забеспокоилась Мария.
– Не волнуйтесь, я все объясню. Позвольте я вас провожу, – он подхватил сверток, а другой рукой Марию. – Я берусь вам помочь, я достану репродукции, и мы с вами будем делать гобелены. Мне не нужно никакого вознаграждения. Просто хочется, чтобы у людей были красивые старинные гобелены.
Он повел Марию по извилистому Фонарному переулку, убеждая ее взяться за старинные гобелены, попутно восторгаясь прелестью цветущих лип, полетом ласточек (зоркий кинжальный взгляд в высоту), ярким июньским днем. Временами он подпрыгивал, темпераментно потирал руки. Мария только кряхтела от его напора.
Читатель вправе спросить – кто же такой этот Вениамин Федосеевич Попенков, откуда он взялся, каков его культурный уровень, кто он по профессии и т. д., и т. п. Не получая этих сведений, читатель вправе предположить, что автор водит его за нос.
Я мог бы прибегнуть к какой-либо наивной мистификации и действительно повести читателя за нос, но литературная этика прежде всего, поэтому вынужден заявить, что совершенно ничего не знаю о Попенкове. Темна вода во облацех. Мне думается, что по ходу повествования постепенно сложится какой-нибудь хотя бы приблизительный портрет этого существа, но история его происхождения и некоторые другие данные вряд ли когда-нибудь выплывут на поверхность.
Первый гобелен, разумеется, был продан любительнице антиквариата Зиночке З., молодой супруге нашего бравого замминистра. Гобелен был прекрасен, хотя, конечно, несколько пострадал от действия времени, как-никак прошло почти два века со времени его выработки неизвестными мастерами Лиона. Изображена была на нем пастораль, немного напоминающая сюжеты Буше.
Зиночка прямо ахнула, когда Попенков принес ей этот гобелен. Вечером ахнул и сам З., когда узнал о цене.
– Немыслимо! – сказал он, прикинув сразу в уме, что на приобретение вещицы уйдет чуть ли не два месячных пакета. – Зиночка, это немыслимо, это уже попахивает буржуазным декадансом.
– Милый, что ты говоришь? – удивилась Зиночка и подошла к нему, просвечиваясь сквозь пеньюар.
Замминистра сейчас же покатился в пропасть, мгновенно его накрыл с головой девятый вал, закружил тайфун.
– Впрочем, конечно, ценная вещь, – сказал он по прошествии некоторого времени.
После продажи гобелена наладились у Попенкова и с Зиной хорошие товарищеские отношения. Замминистра дома бывал мало, горел на своем участке работы, и Зиночка, конечно, скучала, нуждалась в живом человеческом общении. Иной раз в состоянии мизантропии она отсылала Юрия Филипповича погулять с собачкой и звала к себе Попенкова поговорить о жизни, о печальном характере человеческого бытия.
– Помилуйте, Вениамин Федосеевич, – говорила она, возлежа в халатике на софе, а Попенков сидел на краешке, – вот я, молодая, красивая... ведь не уродина же, правда?