поперек почечная колика вторая! Первая случилась полгода назад и при самых неподходящих обстоятельствах. Она так была пронзительна, так требовала себе все тело, что можно было возненавидеть соперника боли с его шершавыми руками и сухим ртом, горячечным шепотом и острыми локтями, так нелепо прищемившими ее волосы, волосы боли.
Теперь налетела вторая и заставила вспомнить первую, которая так до странности легко забылась. Вторая звенела по линии разреза, и обе половинки разрезанного тела были уже чужими и причиняли муку, когда пытались соединиться. Верхняя часть тела мучила нижнюю, и та не оставалась в долгу.
Дурачье, что вы так смотрите друг на дружку и на меня в том числе с романтической грустью? Повлюблялись все на старости лет, разнежились, дебилы, не тронутые болью.
Она уже и думать забыла, как за минуту до боли ей было грустно и тревожно, словно в молодости, как забавлял и тревожил ее Китоус, меланхолично, словно в молодости, наигрывающий на пианино. Как волновал ее Слон, курящий трубку и синим глазом поглядывающий поверх стакана, как жалко ей было Кимчика Морзицера, прямо хоть рубашку ему стирай, такой милый и странный, и все наши мальчики сегодня такие милые и странные, седина в бороду, бес в голову, какое милое и грустное пиршество – все это она сразу же забыла, ушла в темную комнату и повалилась на тахту, и боль стала раскатывать обе половинки ее тела, а потом от сверкающего раскаленного среза полетели молнии, пересеклись, и боль захватила уже все, всем овладела, кроме какого-то неведомого периферийного уголка, где жертва еще держала оборону, а потому не стонала.
Поют!
...На позиции девушка провожала бойца, темной ночью простилася на ступеньках крыльца...
...Ночь темна, в небесах светит луна, как усталый солдат дремлет война...
...Был озабочен очень воздушный наш народ, к нам не вернулся ночью с бомбежки самолет...
...Ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на погоне незнакомая чья-то рука...
...Темная ночь, только пули свистят по степи...
...Ночь над Белградом тихая встала на смену дня. Помнишь, как ярко вспыхивал яростный шквал огня?
Ночь, фронт, напряженные аккумуляторы, юноши в ночи, ночные песни фронта, ночь – сестра милосердия, единственная любовница, возьми мой штык в свою прохладную ладонь. Помните, ребята, ночные песни старших братьев летели к нам в тыловую периферию, в мякинные будни иждивенческого пайка?
В разгаре снежной бури, среди свиста, ледового ветра, шороха ужаснейших змей, неродных, неядовитых, нетропических, но извивающихся на полкилометра по насту, среди треска многострадальных пихт одессит-африканец Уфуа- Буали услышал далекий рокот тамтама.
Он приподнялся в кресле и вперился карими шоколадками в экран. Так и застыл он в недоступной европейцу позе. Неужели, неужели?..
Мезоны на внутренней площади «Выхухоли» по-прежнему с неослабевающей ретивостью маршировали по разноцветной мозаике, старались казаться неунывающими бравыми ребятами, которые и понятия не имеют ни о какой «Выхухоли», ни о какой там еще «Барракуде», а просто вот маршируют по своему неотложному военному делу, но...
Но на задах площади глухо-глухо, словно спросонья, заговорил тамтам... Какое счастье для всей мировой науки, что за дежурным пультом оказался африканец! Только он смог вовремя включить соответствующую аппаратуру и зафиксировать редчайшее явление «Пляски диких мезонов», известную теперь под названием эффекта Уфуа-Буали.
Да что там слава, что там эффект?! Об этом ли юный аспирант думал! Восторг перед очередным чудом микрокосмоса, восхищение гением старших товарищей по науке, расчетами и находками Великого-Салазкина, предсказаниями живой легенды Эразма Громсона, восторг и восхищение охватили Уфуа, а те, кто скажет, что это тавтология, глубоко не правы: восторг и восхищение – совершенно разные чувства.
Удары тамтама становились отчетливыми, и ритм стремительно учащался. Мезоны вначале как бы не обращали внимания на посторонний звук, надутые и важные, словно гвардейцы Фридриха Великого, они продолжали свою шагистику, но вдруг – о чье же сердце устоит перед любовным биением ладони по тамтаму!.. любовная песня озера Чад, до берегов заполненного жизнью, – но вдруг центральное каре распалось и закружилось в безумном танце! Вскоре и весь уже экран плясал, подпрыгивал, кружился, забыв о прусской дисциплине, словно ее и не было никогда.
Уфуа танцевал вместе с мезонами – ведь танец этот предвещал с вероятностью N = 110900000явление божественной Дабль-фью.
О знойная любимая родина, сколько нежной прохлады, сколько сочности, свежести, мирности, вольности сулит тебе Дабль-фью, эта черная, конечно же, черная, как Иисус, красавица с налитыми и торчащими маммариями, с девичьим перехватом над гладким, как крыша «Ситроена», животом, с долгими щедротами бедер!
Уфуа побежал, побежал, побежал по подземным тоннелям родной и ему, африканцу, Железки, стремительно, как Аббэбэ Бикила, устремился в сектор отдыха.
Там слышались короткие стуки, хохот: ученые гоняли твердое тело – бильярд.
– Эй, мальчики! – вскричал он с порога. – Топайте все за мной, и вы будете иметь чего- нибудь интересненького!
Первый заряд урагана, снежная спираль ударила по тротуару в окрестностях худсалона «Угрюм-река» и закружила двух увлеченных беседою мужчин, Эрнеста Морковникова и Володю Телескопова. Ни тот, ни другой беседы, конечно, не прервали и только удивлялись порой, куда же уплывает собеседник, и куда, собственно говоря, улетела шляпа «Олд Бонд-стрит», и куда, между нами говоря, сквозанул кепарик «Восход»?
– Вова, Вова, жизнь коротка, а музыка прекрасна!
– Согласен, Эрик!
– Вова, обратите внимание, вот почтовая открытка, выпущенная секцией по террациду. Вы видите, в центре я. Идет коктейль, посвященный борьбе с ДДТ.
– Карузо!
– Открытка обнаружена мной в сегодняшней почте, Вова. Текст гласит: «Забудь, все забудь! Я никому тебя не отдам. Домой не возвращайся». Подписи нет.
– Почерк бабий.
– Йес! Индид! Что вы скажете, Вова?
– Слушай, Эрик, я сам на геликоне лабал и получал ректификат для инструмента, но в Крыму было лучше. Знаешь, Эрик, мне таджик один говорил – что проел, что прогулял, не жалей, а то на пользу не пойдет, а в Крыму тем временем жизнь катилась – как карузо, с брызгами...
– Эх, Вова!
В тот час за минуту до урагана Серафима Игнатьевна, завитая, напудренная и с бисером на груди и, конечно же, в джерси, шла вдоль главной улицы Пихт под огненными витринами. Вот чудо: витрины нового града горели перед девятым валом, словно закат Европы, словно далекий привет катастрофного стиля Сецессио.
– Да вот, чего же искать, – сказал Вадим Павлуше, – посмотри, какая идет восхитительная мадам в тропическом огне зеленого джерси!
– В трагическом огне зеленого джерси, – подхватил Слон, притормаживая. – Послушай: далеко у озера Чад изысканный бродит джерси.
– Ах, мальчики, уважаемые профессора, – сказала с улыбкой Серафима Игнатьевна. – Долгие годы я провела в глуши, и потому мне все сейчас интересно.
Борщов щипал щупальцами щемящие щиколотки, умоляюще щепотью нашептывал в телефонище.
– Зачем вы, Ким Аполлинариевич, вышли из актива? У нас в столовой и культурный дОсуг будет – и потанцевать мОлодежь сможет, и в шашки поиграть, и о романтике, и о романтике, о романтике, бля, о нехоженых тропах...
Вдруг прибежали.
– Буряк Фасолевич! В зале ЧП!
ЧП, ЧП, закружилось в голове у Борщова, – Чрезвычайная Проституция? Чрезвычайная Промышленность? Чрезвычайная Полиция? Полностью будучи уверенным в чрезвычайности первого слова, директор столовой «Волна» почему-то беспомощно тыкался во второе слово аббревиатуры, пока не подвели его к кассовому окошечку, не ткнули пальцем – пальцем в угол под колонну, не повторили горящим шепотом – ЧЭ ПЭ! – «Чрезвычайное происшествие!» – озарило вдруг щавелевые мозги. – «Вижу, вижу, вон оно – щука, и сразу ясненько, что ЧП, во что ни рядись!»
Между тем под колонной, на которой сквозь слой водянистой краски еще не просвечивали следы вольнолюбивых математических дискуссий, сидел обыкновенный гражданинчик: шапочка хлорвинилового каракуля, перчаточки, ботинки, личико закрыто газеткой «Комсомольская правдочка». Быть может, и не подозревая о произведенном переполохе, гражданинчик ждал заказанный комплексный обедик. Оцепеневшее от ужаса руководство «Волны» смотрело, как приближается к столику подавальщица Шурка. Не было у Шурки, дикой сибирячки, никакого идейного опыта. Не понимая ситуации, она с обыкновенным своим грубым и оскорбительным выражением тащила заказанный комплекс: капусту по-артиллерийски, борщ по-флотски, битки полевые под бывшим тверским, ныне и навеки калининским соусом.
Гордостью нового руководителя молодежи был этот комплексный обед, и всеми посетителями употреблялся в охотку, и никто никогда не догадывался об утечке жиров и никогда бы не догадался, если б...
И вот едва лишь Шурка шмякнула комплекс на стол, как гражданинчик ЧП отложил газетку, встал и проскрипел протокольным голосом:
– Санитарная инспекция! Прошу пригласить руководство!
Борщову послышался гневный Зевесов рык с карающего Олимпа. Холодя членами, наблюдал он вынимание государственных принадлежностей и запечатывание под сургуч любимого детища, комплексного обедища с тощущими жирищами, – в санитарные судки.
Конечно, можно было Борщову и не так уж сильно пужаться – ведь имелся же у него мощный тыл, где всегда можно было укрыться, как и в минувшую войну безопасно геройствовали под армейскими трехнакатными блиндажами.