сего дня, несмотря на более чем тридцатилетнюю журналистскую деятельность.
Так что — все было!
5 мая 1984 года. С позабытым интересом читаю уже слабеющими глазами «Нюрнбергский процесс» Полторака. Судили одну половину фашистской системы, отвергнувшей все «предрассудки» мировой культуры, духовной и политической. И среди гневных филиппик Полторака все время рождаются мысли: а что, если б судить советскую половину этой же — принципиально — системы? Не пришлось!
Я читаю, как в Нюрнберге обмирал зал суда и даже сами подсудимые при демонстрации кино — и фотодокументов зверского режима, думаю: насколько предусмотрительнее самонадеянных, не стеснявшихся публичности немецких фашистов, оказались иудаистски осторожные советские «фюреры». Ведь никто не фотографировал ни массовых могил сотен расстрелянных и заморенных в лагерях, ни тайных пыток в НКВД, ни групповых изнасилований (например, Долли Текварян — той «знаменитой венгерской балерины», о которой вскользь упомянул Солженицын и которую я знала по театру), ни тех госпитальных палат с обреченными голодом на смерть — их были тысячи, — ни смерти крупнейших талантов (Мандельштам), ни того, как убивали побоями хлипких Бабеля, Михаила Кольцова, Мейерхольда. Я знала имена самых крупных, но их были сотни тысяч, имена же их — «Господи, ты веси». В воображении представляю, как убивали кулаками и сапогами здоровенного комсомольца — поэта Борю Корнилова: он, конечно, кидался на них первый. Так же убили бы и Маяковского, да он сам от них ушел! Где, где документы, неопровержимые, гибели тысяч и тысяч (на моих глазах — Томусинский лагерь). Все это осталось лишь в устных преданиях очевидцев, в которых вправе усомниться историк. Да и молодые плохо верят, что такое было возможно. Рассказы об этом Солженицына в «Архипелаге» его первая жена Наташа в мемуарах бесстыдно назвала «лагерным фольклором». Не иудаистское ли коварство советского фашизма, оставшегося абсолютно безнаказанным и только в наши дни открыто, но не без осторожности осужденного?! Ни протоколов, ни письменных «бефелей» не оставлено в их закрытых для историков архивах. Только карандашная записка за день до убийства Кирова о том, чтобы Сталину приготовили его вагон или состав для поездки первого декабря в Ленинград осталась документом его причастности к убийству.
Остались — но уже гаснут — лишь одинокие обвинительные выкрики пострадавших, да запоздалые заверения «в верхах», что «этого не должно быть». Вот эти записки Наименее Пострадавшей останутся этим одиноким выкриком, глухим, «в стол, с зыбкой надеждой, что «рукописи не сгорают».
Часть первая
ДЕТИ ЗАПОМНИЛИ ЭТО
«Эх, вы! Вон сколько вас было — день и ночь везут вас эшелонами из-за границы.
Мы здесь за вас молебны служили… а вы про… Россию».
Солнечный луч упал на шершавый пол землянки, на щербатые ее стены, где следы раздавленных клопов были тщательно забелены нами в ожидании Комиссии из НКВД. Луч озарил нашу убогую чистоту, какую возможно достигнуть в убогой землянке, обшитой неструганными досками и тесом. Это был детсад советского проверочно-фильтрационного лагеря (ПФЛ) для послевоенных репатриированных. Нас привезли сюда из Австрии через всю Европу и всю Россию, в самое сердце Сибири, в закрытых эшелонах в августе 1945 года.
Я держала нашу любимицу, грудную Наденьку над горшочком — просто самодельным ящичком с песком. Такие ставят котятам: никакого ясельного инвентаря в ПФЛ не было. А детей была масса, и почти все жили в яслях: с первых дней прибытия родителей «погнали» (с той поры для меня это почти профессиональное слово — «гонят», прежде так говорили о солдатах, теперь «гнали» пол-России) на работы — в запущенные шахты, на какие-то «земляные работы», словом, «искупать трудом вину перед Родиной».
В яслях были собраны дети разных возрастов.
Они вошли. Мои руки были заняты кряхтящим ребенком, я едва повернула к ним лицо, избоку увидела весь их форс и блеск. Но и что мне были эти генералы, вознесенные войною простейшие дядьки, «пущаи», как я про себя их называла, ибо уже заметила; все почти советские офицеры в Сибири на 30-м году советской власти говорили вместо «пускай» или «пусть» — «пущай».
— Уж извините, мы никаких комиссий принимать еще не умеем, — засмеялась я в толпу голубых околышей, петлиц и золоченных погонов. И, обтерев розовый задик, подкинула Наденьку в солнечном луче и показала комиссии. Крохотные кулачки потянулись к влажному ротику, и девочка бесстрашно воззрилась на группу ответственных товарищей в ненавистных нам, взрослым, мундирах.
И суровые грозные дядьки — каждый, я видела это — охнули внутренне, уронив привычные вельможные окрики, настороженность, все, с чем шли сюда глядеть на детей «изменников родины», «фашистских детей», и особенно вооруженные против их странной воспитательницы, как им сказали, «какой-то важной преступницы», писавшей в «фашистских» газетах, которая как им сказали мои непосредственные начальники, у детей не ворует и вообще почему-то «хорошая женщина».
Дети, столпившиеся за моею спиною, угрюмо взирали на «дядей», которые «мучат» их матерей и отцов.
— Поздоровайтесь с комиссией, дети! — сказала я старшим.
— Дластуйте! — снисходительно ответила басиком одна их всех, трехлетняя пузатенькая Женька Лихомирова, тупо уставившая в пол босенькие ножки. Комиссия засмеялась, а взгляды исподлобья, молчание остальных детей вроде бы не заметила. Потеплели лица советских особистов, чувство мира овеяло лица даже этих «псов государевых»: перед ними была Чистота человечества — дети, И я уверена, никто из них в тот миг не подумал: грудная Наденька «от немца» ли, «от власовца», полицая — в солнечном луче в убогих пеленочках я держала в руках мир и рай.
Для них — победителей. Нам же предстояло еще пройти уничтожение способами разнообразными и продуманными.
Дети — «над схваткой»? Я видела мальчика, сына советского, уже убитого офицера. Встретив первого немецкого солдата — сапоги, шинель, запах — ребенок с криком «папа» обнял колени врага. В условиях советской действительности детские косточки тоже похрустывали в схватке.
Я начала свой страшный рассказ сценами с детьми потому, что в труднейший период жизни моей только связанность с детьми, с их простодушными делишками, спасла мою психику и жизнь.
Дети репатриированных были ужасны. С родителями от Кавказа, от Украины они через Белоруссию, Берлин, Лемберг (Львов), Австрию попали в Италию. Их русские отцы либо сражались с партизанами на стороне немцев на Балканах, либо жили в Италии на территории, отведенной немецкими оккупантами для русских беженцев-казаков, отступивших от «большевиков» с немецкой армией или «угнанных» немцами с насиженных гнезд. Эти семьи пережили и ужас оккупации, и ужас отступления «перед нашими», и кошмар бомбежек с полной потерей имущества, и особенный ужас нашей кровавой и предательской репатриации из Австрии.
А как все началось?
В первый месяц войны чистый и светлый патриотизм охватил широчайшие российские массы. Я знаю очень антисоветски настроенных людей (например моя мать), которые готовы были пожертвовать для войны последнее столовое серебро, останавливала только моя мысль, что дар утонет в атласных начальственных карманах.
Первые недели позорного поражения всколыхнули чувства иные и показали, как непрочна популярность строя, называвшего себя советским. Целую четверть века строй служил своеобразной