сознание, потому что ночь прошла как-то быстро. Парни, помню, даже внешность мою высмеивали, цитируя вслух показания симферопольского старика, написавшего обо мне: «демоническая внешность». Они с хохотом повторяли: «У тебя же внешность демоническая». Это меня рассмешило, и я объяснила им, что такое слово «демонический». «Во! — восхищался один, — ты, выходит, чертовка!» «И нос, как у ведьмы — крючком», — подхватывал другой. Так как я, выгораживая мужа, вначале говорила о нем неправду, они, читая протоколы, поняли, как он мне дорог, и уверяли меня: «Вот ты брехней о нем срок себе наматываешь, а он бросит тебя, уж больно ты страшная!» Утром я попросила следователя не оставлять меня с дураками и хамами. Он опять взглянул удивленно, но дальнейшие допросы продолжались в форме корректной. Но это было потом, потом…
Утром 2-го июня в бараках была уже замыта кровь, население их значительно поредело. Еще при первом моем визите к майору Дэвису он сказал; если я хочу соединиться с мужем, то должна поскорее ехать в Союз, может быть, догоню его в пути. То ли правда верил он в возможность соединения, то ли торопился поскорее спихнуть сэру Сталину даже такую малую песчинку, как я. Только среди уезжавших с тех пор я была в первых эшелонах. Для меня в те дни смысл личного спасения заключался в слове «вместе»! Тысячи и тысячи мне подобных «цеплялись» за землю Австрии буквально до последнего мига.
Эшелоны для нас, состоящие из товарных вагонов, ожидали тоже не у вокзалов, а за городом. Вокруг на вещах сидели группами люди, и с острой завистью я смотрела на группировки семейных. Солдаты в хаки помогали с вещами, подсаживали женщин весьма любезно. Здесь уже были и солдаты в шотландских юбочках. На плаце вчера их не было.
Хотя солдатам, видимо, не так уж позволяли разговоры с нами, я все-таки обратилась к высокому юноше с лицом желтым, как Сахара. Мы уже знали, что нас везут в Юденбург. [14] Я спросила: «Юденбург — это символ?» И он на чистом русском языке ответил, усмехнувшись несколько злорадно: «Вы имеете в виду, что эти, — он указывал на зеленые мундиры казаков, — участвовали в гибели евреев, и опасаетесь, что вас ждет возмездие? Не знаю, что с вами сделают, но Юденбург — это действительно существующий город на территории советских войск». «Вы — русский?» Оказалось, он — палестинский еврей, его дед — крупный фабрикант, эмигрировал из Петрограда после революции в Палестину. «Мы все любим Россию, и у нас в семье говорят только по-русски». Этот интеллигентный юноша с несколько желтым лицом и тоскующими семитскими глазами мне сказал открыто, что нашу репатриацию осуществлял еврейский интернациональный легион или корпус, но он лично осуждает жестокость репатриации и ее поголовность.
— Здесь много дам, — сказал он, недоумевая.
— Вы знаете, что такое гражданская война? — Парень знал. — Так вот, вчера вы участвовали в разгроме последнего антикоммунистического фронта. Расскажите об этом вашему дедушке… Вы знаете Достоевского? — Парень знал и любил особенно. — Присмотритесь к Шигалеву в «Бесах», и вы поймете, почему эти люди стали на сторону немцев и почему так сопротивлялись возвращению на родину.
Солдат с лицом, как Сахара, отошел, но вернулся и, протягивая мне пачку сигарет, спросил;
— Почему вы среди них? — Он презрительно указал на толпу, уже наполовину одетую в «показательно-демонстративные» лохмотья, толпу баб, сопливых детей.
— Это мой народ, — сказала я.
— Сочувствую, миледи, — сказал солдат и отошел.
Горькая надежда догнать мужей согревала и многих других осиротевших офицерских жен, и мы остро завидовали «солдаткам», уезжавшим вместе с мужьями и детьми. До советской территории мы ехали в общих вагонах. В Юденбурге женщин от мужчин отделили, но семейные попадали в один эшелон.
Все это видели, все пережили дети. Их было множество. За долгий путь «исхода» из Италии дети успели оборваться, завшивели. Многие репатрианты растеряли или просто бросили имущество, иные из хитрости припрятали хорошую одежду ради «классового впечатления» — примитивная крестьянская хитрость. Солдаты в хаки протягивали замурзанным ребятишкам тирольские свистульки, сахарных куколок, шоколадки. Иные дети не брали «цацку»: они вчера видели… Сжимая в грязных ручонках солдатские гостинцы, цепляясь за материнские подолы, сотни грязных босых ножек, рваных рубашонок брели к вагонам. Распатланные, страшные матери, потерявшие во вчерашней битве главу семьи, прижимали груднячков, причитая, что молоко пропало. Шли и жены «пособников» и «остовки», вышедшие замуж за казаков уже за границей, по любви, или чтоб освободиться из рабочего лагеря. Часто — один ребенок на руках, а у ног матери кипят еще трое-четверо, мужа рядом нет; либо «охвицерша», либо вчера убили, либо «где-то на Балканах» остался.
Скоро нам стала ясна и судьба казаков, бывших «на Балканах» в войске фон Паннвица, или легионов из кавказских горцев, калмыков и среднеазиатцев.
…Пыхтящий малый лет четырех, розовый, босенький, в замызганной рубашонке — штаны-то мать сняла «от греха» — деловито тащит большой старинный утюг с трубой, так называемый «паровой». Такой можно завалить чурочками, устроить внутри костерик — и гладь. Еще четверо с узелками у подола матери, а на руках у нее пятый — грудной.
— Эй, тетка! Ну зачем тебе утюг? — смеются сидящие на узлах, где припрятаны ценные вещи. И она отвечает без обиды:
— От вшей! У меня ж, бачите от, диты!
— Геген лейзе[15] — серьезно объясняет по-немецки «английским» солдатам девочка, когда они с недоумением разглядывают диковинную машину. Жестами показывает, как внутри зажигают «фойер» и гладят. Это орудие «геген лейзе», совершив круг от родного села через Европу, тоже возвращается на родину.
У семейства Лихомировых, кроме еды и надетых на себя одежек, сохранилась единственная вещь — итальянское (конечно, конфискованное) одеяло, атласное, стеганое. Мы с этим одеялом еще встретимся.
На личиках детей при посадке в вагоны лежит какая-то недетская сосредоточенность. Дети не плачут, хотя среди взрослых шепоты: «Вот в этом жидовском городе нас и перебьют…». Однако с вещами не расстаются, у иных их много (после оказалось, иным удалось провезти в СССР даже золото, и помногу). Любопытно, что «европейский лоск» моментально был утрачен людьми, повидавшими Европу после каких- нибудь Ровеньков или Завальев.
Тронулись эшелоны. Двери товарных вагонов раскрыты: здесь еще репатриирующие «жиды» не жалеют для нас ни света, ни воздуха.
Вокруг цвел божий сад. Повороты поезда открывали все новые прекрасные альпийские, тирольские пейзажи с выхоленной растительностью и чистенькими, как новенькая игрушка, домиками. Я восхитилась вслух — на меня посмотрели, как на безумную: наши немногие вагонные интеллигенты были почти убеждены — везут на смерть. На крутых горных спусках с поворотами эшелон шел особенно стремительно. Все замерли, родители покрепче прижимали детей, где-то у горла сжимало: под откос! Я успокаивала: «На территории чужой страны нас не уничтожат столь открытым способом, да и конвой пока еще в хаки. И вагоны после войны дефицитны…». Однако и теперь еще мне снятся сны, будто поезд летит вниз, вниз, по какой-то особо извилистой колее среди зеленого леса, и сердце замирает: вот, вот гибель!
Без предупреждения внезапно поезд вошел в тоннель. Громче лязганья и тоннельного гула был дружный крик человеческий: одновременно закричали тысячи людей, заключенных в вагонные коробки, проваливающихся в бездну непонятного мрака — вот она гибель! Этот апокалиптический ужас пережили дети. Испугались крика и сами солдаты в хаки: за тоннелем поезд остановили и объяснили: «Дер тоннель!» Затем перед каждым тоннелем конвоиры стучали в двери: тоннель! А в иных вагонах уже не стеснялись и по-русски объясняли и предупреждали без акцента.
В вагоне рядом со мною на полу, на вещах, сидит казак, к его плечу тесно прижимается молодая жена, похожая на Белу из «Героя нашего времени». Она очень плохо понимает по-русски: хорватка. Казак нежно на нее поглядывает и рассказывает мне:
— Я ее сперва снасильничал, признаюсь. Гляжу, а она — девушка. И так она убивается, так плачет- рыдает, волоса рвет. Я говорю ей: «Ну, не убивайся так: я на тебе женюсь». Пошли к ее отцу-матери. Вдох… Они тоже руками поплескали, отец на меня плюнул даже, а потом говорит: «Ну, бери ее, когда спортил». В церквы венчали…
— И вот, она меня так любит, знаете, — он обнял женщину за узенькие плечи. — Ноги мне моет, но