лавры, выступая в Бостоне против войны, однако им восхищались главным образом как человеком, снискавшим успех в Англии и на Европейском континенте — успех, который придавал бостонцу, им отмеченному, ореол, какой не могло бы ему создать самое безупречное поведение у себя дома. Мистер Самнер и умом и чутьем сознавал важность своих английских связей и всячески их поддерживал, в особенности когда бостонское общество, обуреваемое политическими страстями, от него отвернулось. Его карманы всегда были набиты письмами от английских герцогов и лордов. Пожертвовав из принципа своим положением в американском обществе, он особенно крепко держался за свои европейские знакомства. Партии фрисойлеров приходилось туго на Бикон-стрит. Светским арбитрам Бостона — Джорджу Тикнору и другим — пришлось волей-неволей согласиться с тем, что ее лидерам не место среди друзей и последователей мистера Уэбстера. Чарлз Самнер, так же как и Полфри, Дана, Рассел,[68] Адамс и все другие, открыто порицавшие рабовладельцев, подверглись остракизму, но изгнание из светских гостиных не могло причинить им большого вреда: они были люди женатые, с домом и домочадцами, тогда как у Самнера не было ни жены, ни домашнего очага, и, хотя он более всех других стремился обрести место в обществе и жаждал, как говорится, вращаться в свете, ему были открыты двери едва ли пяти-шести бостонских домов. Правда, в Кембридже его поддерживал Лонгфелло, и даже на Бикон-стрит он всегда мог найти прибежище у мистера Лоджа.[69] Тем не менее не проходило и нескольких дней, чтобы он не появлялся на Маунт-Вернон-стрит. Но при всем том он был один как перст, и это не могло не сказаться на его характере. Ему нечего было бояться, разве что за самого себя. Сотоварищи признавали его превосходство, которое действительно было неоспоримым и недосягаемым. Они считали его подлинным украшением партии борцов против рабства, безгранично гордились им и чистосердечно восхищались.
Мальчик Генри благоговел перед Чарлзом Самнером, и если уж кого из взрослых хотел иметь своим другом, то только его. С семьей Адамсов у Самнера сложились самые теплые отношения, теснее, чем с кровными родственниками. Ни один родной дядя не допускался до такой близости. Самнер в глазах Генри был воплощением идеала человеческого величия, высшим достижением природы и искусства. Единственным недостатком подобной модели было ее совершенство, недосягаемое для подражания. В представлении двенадцатилетнего мальчика его отец, доктор Полфри, мистер Дана относились к людям такого уровня, какого рано или поздно мог бы достичь он сам; мистер Самнер был человеком другого рода — героического.
Когда мальчику исполнилось то ли десять, то ли двенадцать лет, отец поставил для него письменный стол в одной из ниш своей бостонской библиотеки, и, сидя за латынью, Генри из зимы в зиму слушал, как четверо джентльменов спорят о том, какой тактики придерживаться в борьбе с рабовладением. Споры эти всегда велись всерьез. Партия фрисойлеров относилась к себе весьма серьезно, и ее члены вели между собой постоянные дискуссии, обсуждая положение дел: мистер Адамс взялся издавать газету,[70] которая являлась печатным органом партии, и четверо джентльменов собирались, чтобы определить ее тактику и формы изложения. Одновременно мистер Адамс выпускал «Труды» своего деда,[71] Джона Адамса, и мальчику вменялось в обязанность править гранки. Много лет спустя отец нет-нет да и укорял его, что, вычитывая полемику Novanglus и Massachusettensis,[72] Генри выказал слабые знания правил пунктуации. Но он смотрел на эту часть своего учения только с одной стороны, извлекая предостережение на будущее: если ему, взрослому, когда-нибудь придется писать для газет подобную скучищу, надо будет постараться написать ее как-нибудь иначе, а не так, как его знаменитый прадед. В газете же «Бостон виг» споры велись в том же стиле, как во времена Джона Адамса и его противников, и были рассчитаны на такой же, как тогда, образ мышления. И поэтому в плане воспитания в духе своего времени мальчик ни из сочинений прадеда, ни из газетных статей ничего не извлек, как ничего не извлек и из общения с самими джентльменами, целиком принадлежавшими прошлому.
Вплоть до 1850 года, и даже позже, в обществе Новой Англии большое значение имели профессиональные сообщества. Адвокаты, врачи, учителя, торговцы составляли отдельные группы и выступали не как самостоятельные личности, а членами клана, наподобие духовенства, и каждая профессия как бы представляла свою церковь. Это требовало надлежащего выражения в политике, и длинный ряд государственных мужей Новой Англии был порожден давней Цицероновой идеей о правлении лучших. Общество избирало своих представителей, а так как оно желало быть хорошо представленным, то избирало лучших из числа имевшихся. Поэтому Бостон избрал Дэниела Уэбстера, и Уэбстер — не как жалованье, а в качестве honorarium[73] — получал через посредство Питера Харви[74] чеки от Эплтонов, Перкинсов, Эймери, Сперсов, Бруксов, Лоренсов и других, просивших его быть их представителем. За Уэбстером следующее по рангу место занимал Эдуард Эверет. На следующее претендовал Роберт Ч. Уинтроп. Чарлз Самнер жаждал нарушить порядок следования, а вовсе не систему. Что касается Адамсов, то они никогда подолгу не задерживались ни на одном из мест в правительстве штата, они служили нации в целом, и их известность была завоевана деятельностью за пределами Новой Англии; тем не менее они так же нуждались в поддержке своего штата, и им в ней не отказывали. Четверо джентльменов, собиравшихся на Маунт-Вернон-стрит, были государственными деятелями, а не политиками; они оказывали влияние на общественное мнение, оно же на них большого влияния не имело.
Вырастая в подобной атмосфере, мальчик, естественно, усвоил лишь один урок. Для него было бесспорно, что он должен соответствовать требованиям именно этого мира — мира, который более или менее неизменно существовал в Бостоне и Массачусетском заливе. Будь он знаком с государственностью Европы, ничего бы не изменилось. Париж Луи-Филиппа,[75] Гизо[76] и де Токвилля,[77] так же как и Лондон Роберта Пиля,[78] Маколея[79] и Джона Стюарта Милля[80] являли собой лишь разновидность царства верхушки bourgeoisie[81] и ощущали внутреннее родство с Бостоном Тикнора, Прескота и Мотли. Даже такой типичный брюзга, как Карлейль,[82] который ставил под сомнение замечательные качества среднего класса, нет-нет да признавая себя человеком эксцентрических взглядов, нашел друзей и союзников в Бостоне, не говоря уже о Конкорде. Упомянутая система завоевала сердца: даже в Германии были не прочь ее опробовать, а в Италии лелеяли о ней мечту. Правление среднего класса, каким оно утвердилось в Англии, выступало идеалом человеческого прогресса.
Даже исступленная реакция, последовавшая за 1848 годом, и возвращение Европы в состояние войны не пошатнули веру в истинность этого положения. Никто, кроме Карла Маркса, не прозревал коренной перемены. Что говорило о ней? В мире добывалось шестьдесят, если не семьдесят миллионов тонн угля и потреблялось до миллиона лошадиных сил паровой энергии, и это уже давало себя знать. Тем не менее весь предшествующий опыт человечества со дня его возникновения, все божественные откровения — сиречь творимая человеком наука, словно сговорились ввести в обман и заблуждение двенадцатилетнего мальчика, полагавшего непреложным, что его представления о мире, считавшиеся единственно правильными, и впредь будут считаться единственно правильными.
С Маунт-Вернон-стрит проблема жизни выглядела столь же просто, как и традиционно. В политике не существовало никаких трудностей — здесь верным ориентиром был нравственный закон. Совершенствование общественного устройства тоже было делом верным, потому что сама человеческая природа содействовала добру и для его торжества нуждалась всего в трех орудиях: всеобщем избирательном праве, школах для всех и прессе. Благословенно воспитание! Дайте человеку истинное знание подлинных фактов, и он достигнет совершенства!