радовала глаз; Шплюгенским перевалом, хотя он и уступал Стельвио, тоже стоило полюбоваться; и в Париже всегда находилось на что посмотреть. Возможности обрести случайное воспитание, правда, сильно уменьшились по сравнению с прошлыми временами, но единственно по причине того, что Генри Адамс успел расширить свои горизонты; тем не менее сезон в Баден-Бадене, переживавшем последние дни своего блеска, мог еще кое-чему научить — хотя бы зрелищем толпы модных европейцев и американцев, с упоением глазеющей, как в разгар скачек герцог Гамильтон[392] болтает с Корой Перл,[393] пытаясь поднять свои акции в свете.
Весть об убийстве президента Линкольна[394] обрушилась на путешественников, когда они были в Риме, где оказалась вполне под стать этому рассаднику убиенных и убийц, — вот и Америка начинает набираться опыта! Снова было о чем поразмыслить, сидя на ступенях Санта-Марии ди Арачели, но и этот урок, как всегда, ничему не научил. Ничего не произошло. Путешественники не изменили ни своих планов, ни маршрута. Посланник не отозвал их в Лондон. Когда они вернулись, сезон уже закончился, и личный секретарь, вновь усевшись в Портленд-Плейс за свою конторку с грудой ждавшей переписки бумаг, вдруг увидел перед собой мир совершенно иным, словно утратившим последнюю связь с прошлым. Его неповторимое «я» — если можно назвать неповторимым «я» груду разрозненных воспоминаний, — казалось, еще существовало, но жизнь вновь распалась на куски, и ему, как пауку, которого стряхнули метлой, нужно было все начинать сначала — новую паутину и на новом месте и с новыми связями.
Все его оставшиеся в живых американские друзья и сверстники, сбросив военную форму, выглядели крайне заурядно, они наспех женились и, не найдя еще себе занятия, расползлись по закоулкам и захолустным городкам. Посланник Адамс тоже собирался отбыть «этой осенью» домой, а когда наступила осень — «этой весной», а когда наступила весна, президент Эндрю Джонсон, [395] рассорившись с сенатом, счел за лучшее ничего не менять. Как все слуги общества, привыкшие выполнять свои обязанности и отвыкшие решать что-либо за себя, члены американской миссии продолжали по заведенному порядку бывать в лондонском свете, и светская эта рутина, как всякая укоренившаяся привычка, грозила превратиться в порок. Если бы Генри Адамс разделял вкусы лондонских денди, он бы погиб, но обычай ежедневно прогуливаться верхом по Роттен-Роу был вовсе не в его вкусе, хотя и единственным видом спорта, которому он тоже отдавал дань. Ему явно необходимо было приняться за дело, получить новые жизненные уроки, избрать собственный путь.
Сказать так было легко, но даже отец соглашался с тем, что два пути для него закрыты. Для юриспруденции он не годился из-за дипломатии, для дипломатии — потому что слишком много уже о ней знал. Каждый, кто в течение этих четырех труднейших для американской дипломатии лет находился в центре событий, держа руки на рычагах власти, не мог домогаться места секретаря посольства в Вене или Мадриде, чтобы умирать там от безделья, пока следующий президент не окажет ему честь выгнать его вон. Все советчики Генри соглашались в одном — дипломатия исключалась.
В обычных обстоятельствах его определили бы чиновником в государственный департамент, но при раздорах между сенатом и президентом служба подобного рода превращалась в обман. Выбрать карьеру оказалось труднее, чем получить воспитание — даже такое, которое в практическом смысле себя не оправдывало. Адамс не видел для себя дороги, и на самом деле для него ее не было. Все его друзья пытались избрать ту или иную стезю, но ни один не пошел по той, на которую мог бы вступить Генри. Расстался с Лондоном Джон Хей, чтобы похоронить себя в различных заштатных посольствах, прежде чем, многие годы спустя вернувшись на родину, снова вместе с Уитлоу Ридом [396] и Джорджем Смолли писать для «Нью-Йорк трибюн». Фрэнк Барлоу[397] и Фрэнк Бартлет,[398] сняв генерал-майорские звездочки, занялись юридической практикой. Майлс[399] остался в армии. Генри Хиггинсона,[400] несмотря на отчаянное сопротивление, загнали на Стейт-стрит, Чарлз Адамс все еще разгуливал в звании бригадного генерала, пытаясь найти занятие и заработок. Десятки других занимались тем же, с большим или меньшим успехом. Генри Адамс видел легкие пути, чреватые разочарованиями и ошибками, но не видел ни одного, на котором его мог бы ждать заслуженный успех. В сложившихся обстоятельствах его так называемые образование и воспитание нигде не требовались.
По-видимому, он годился только для одной профессии — работы в прессе. В 1860 году он сказал бы, что рожден для издательской деятельности, как сказали бы по крайней мере еще несколько сотен выпускников американских университетов, ежегодно вступавших в жизнь с тем же убеждением, но в 1866 году ситуация изменилась: для успеха в любом деле вдвойне нужны были деньги, а чтобы добыть деньги, требовалась двойная энергия — Америка вдвойне увеличила свои масштабы. Тем не менее пресса оставалась последним прибежищем для образованных, но неимущих молодых людей, которые не годились в художники и не желали идти в учителя. Кто ничего другого не умел, мог, во всяком случае, писать передовицы и критические статьи. За десять лет кочевой жизни накопились горы всякой ложной информации, которой в разбавленных дозах всегда можно было кормить доверчивого читателя, заполучить бы только место за письменным столом в углу редакции любой газеты! Пресса была немногим хуже кафедры, или места безвестного учителя, или вакансии в заштатном пансионе, но при этом — ближайшим подступом к карьере для всякой владеющей пером жертвы негодного образования. И поэтому Генри Адамс решил готовить себя для работы в прессе, а так как отправиться домой и там набить себе руку он не мог, то решил использовать возможности, предоставлявшиеся ему в Лондоне.
Он — не хуже любого репортера из «Нью-Йорк геральд» — знал, что подобное начало не в американском духе; более того, он знал и о других подводных камнях избираемого пути, о которых обычный репортер и понятия не имел. Хотел он того или нет, свободно ему дышалось только в атмосфере английского образа жизни и мышления, в иной он просто задыхался. Его мать — компетентный судья в такого рода вопросах, так как успехом и популярностью в Англии превзошла даже мужа, — утверждала, что любая женщина, прожившая в Англии какое-то время, мало-помалу, сколько бы тому ни противилась, приобретала вид и манеру одеваться англичанки. Генри Адамс чувствовал, что усваивает английскую направленность ума и способы мышления, хотя в душе был настроен по отношению к ним как никогда враждебно. И словно для того, чтобы полностью его обезоружить и исковеркать ему жизнь, обстановка в Англии становилась для него все приятнее и привлекательнее. К 1866 году посланник Адамс стал почти исторической достопримечательностью Лондона, где занимал совершенно самостоятельное, только ему принадлежащее место. Старые его противники сошли со сцены. Лорд Пальмерстон умер в октябре 1865 года, лорд Рассел продержался кое-как еще полгода и отдал бразды правления, а в июле 1866 года к власти пришли консерваторы. С тори всегда было легче иметь дело, чем с вигами, и посланнику Адамсу не приходилось жалеть о перемене. Его отношения в свете складывались превосходно, его вес в политических кругах рос от года к году. А при таком положении дел у его личного секретаря с каждым днем уменьшалось хлопот и переписки бумаг. Сам он занимал весьма скромное положение, но его это вполне удовлетворяло: он вел приятную жизнь, нуждался лишь в своих друзьях и, если не считать, что все же зависел от политики, чувствовал себя легко и свободно. Что касается каждодневного бытия, то ему оставалось только считать: столько-то завтраков, столько-то обедов, столько-то раутов, балов, спектаклей, выездов в загородные дома, столько-то визитных карточек нужно оставить, столько-то заезжих американцев сопроводить — обычная беготня, которой занят каждый молодой сотрудник американской миссии. И все это в целом ничего не стоило, потому что, даже если бы относилось к его официальным обязанностям — а это было не совсем так, — оставалось только суетой постоянной, неизменной, — которая ни к чему не вела, разве только в Портленд-Плейс да в могилу.
Путем, который куда-то вел, был английский склад ума, и с каждым днем колеи на этом пути углублялись. Английский ум подобен лондонской гостиной — уютной, приятной, но набитой разномастной, какой попало мебелью, которой вовсе не предназначалось стоять вместе и из которой, как ее ни расставляй, все равно не получится целого, разве только в том смысле, что она замкнута в пространстве квадратной комнаты. О существовании врожденных идей философы не перестанут спорить, пока в небе не погаснут звезды, но о врожденных вкусах ни у кого, кроме, может быть, колли, не возникает сомнений, менее всего у англичан, для которых их вкусы составляют их жизнь: как медоносная пчела летит на свои цветы, так англичанин следует своим вкусам, и в Англии каждый должен следовать за ним. Большая часть молодых англичан увлекалась скачками и охотой, немногие книгами, кое-кто находил интерес в науках, и