Рихтер сердечно благодарит за приглашение, но у него деловое свидание, и он должен спешить. Бахарев, соблюдая «протокол», увещевает гостя, хотя знает, что по замыслу Зильбера Рихтер должен удалиться — он тут был лишь для «фона». И Рихтер удаляется — Бахарев обратил внимание на то, как тот пошел на негнущихся ногах, но еще пружинистой походкой кадрового вояки: турист!
На столе появляется третий прибор. Обед продолжается. Идет оживленный разговор мужчин, в котором Марина не принимает участия, а лишь изредка подает какие–то реплики или односложно отвечает на вопросы Зильбера: «да», «нет». А тот заливается соловьем, расхваливая Москву, размах строительства, потом переключается на выставку. Гость, между прочим, не оставил без внимания павильон печати. О нем он тоже говорит восторженно. Блестящий взлет культуры, гигантские тиражи газет, журналов, книг, проникающих в самые глухие уголки России. Гость изумлен, восхищен. Но он не может не заметить…
— Я не литератор… Вы больше меня есть специалист по этим делам. — Он уже знает, что его собеседник литератор, поэт, что у него широкий круг знакомых среди писателей разных возрастов, что его собеседник на короткой ноге с поэтами, о которых господин Зильбер премного был наслышан у себя дома: «Таланты, увы, не всегда признанные и поддержанные». Так вот, гость не может не заметить, что, по мнению прогрессивных людей Запада, советская литература достигла бы куда больших вершин, если бы не… Тут турист запнулся и попросил прощения за то, что должен сделать небольшое критическое замечание. Он, конечно, понимает, что неприлично в доме хозяев говорить вещи, неприятные им, но, поверьте, — от души. — У вас это называют партийное руководство литературой… У нас это называют антигуманной, антидемократичной акцией. Я не есть политик. Я есть физик. Но я есть демократ и горячий поклонник свободы творчества. Мой большой друг, господин Эрхард, — он мельком глянул в сторону Марины, — крупный специалист по новейшей русской литературе, немного просвещает меня…
— Разрешите и мне немного просветить вас, — сказал Бахарев. — Я тоже сторонник свободы творчества, но…
— О, это очень приятно. Я имею просьбу моего друга Эрхарда познакомиться с такими литераторами, которые есть свободное творчество. Мой друг имеет большой интерес к произведениям молодых литераторов. Это есть будущее человечества. Молодые легко увлекаются, иногда впадают в крайности, но мы благодарны им за свежесть мысли. А это есть индивидуум, который имеет свой особый взгляд на общество, нестандартный. У вас их называют нигилистами. Мой друг пишет монографию и будет рад узнать, что есть нового у таких литераторов, что есть предмет их споров с официозной позицией. Я буду благодарен…
Но Марина не дала ему закончить монолог. Она резко поднялась и, обращаясь к Бахареву, сказала:
— Я себя очень плохо чувствую, Коля. Пойдем домой. Вы простите нас, господин Зильбер…
Турист тоже встал и несколько растерянно смотрит то на Марину, то на Бахарева.
— Это есть очень неприятно… — заговорил он. — Ресторан не имеет кондишен. Я хочу предложить госпоже небольшую прогулку в парке… Или кафе «Метрополь», где есть очень уютно…
— Нет, нет! Благодарю вас. Я иду домой. — И, не попрощавшись, пошла к выходу.
Николай догнал ее:
— Подожди, пожалуйста, меня в парке. Я рассчитаюсь. А гость? Право, не знаю, как с ним быть.
— Я тоже не знаю. И знать не хочу.
Бахарев вернулся к столу и позвал официанта: «Прошу общий счет». Зильбер понял, что сие значит, и благодарно улыбнулся: «То есть русское гостеприимство… Я буду иметь предложение выпить за это радушие. И буду просить разрешить мне ответить вам, господин Бахарев. Мы будем провожать даму домой, а потом поедем ко мне, в гостиницу. Я буду иметь удовольствие предложить вам французский коньяк. Мы можем продолжить наш интересный разговор».
Бахарев согласился. Они оба вышли из ресторана, и Николай торжественно объявил поджидавшей его Марине:
— Синьорита проследует до своего палаццо под интернациональным эскортом, после чего мужчины отправятся пить коктейль и продолжат свою беседу.
Марина с тревогой и удивлением посмотрела на Бахарева, снисходительно улыбнулась Зильберу, и они молча зашагали по аллеям выставки. Надсадно гудел ветер, небо заволокло тучами, и первые капли надвигающегося дождя окропили землю. Зильбер раскрыл зонт, протянул его Марине, она поблагодарила и отказалась. Бахарев, наблюдавший эту сцену, не мог обратить внимания на то, каким ледяным холодом повеяло от дочери Эрхарда.
Они сели в такси и через двадцать минут были у дома Марины. В пути она не проронила ни слова и так же молча вышла из машины, на прощание буркнув Зильберу что–то похожее на «ауфвидерзеен». Зильбер остался сидеть в такси, а Бахарев выскочил, чтобы проводить Марину к подъезду. Николай попытался как–то отшутиться, шаркнул ногой, поцеловал ручку, но, когда их взгляды встретились, он понял: не место для шуток. Она стояла перед ним серьезная и печальная. Сейчас она не могла ничего сказать Николаю. Смогла только вполголоса промолвить: «Коля, я хочу, чтобы ты оставил гостя и пришел ко мне. Мамы нет дома, мне грустно и тяжко…»
— Мы недолго задержимся, Марина. Мужской разговор. Ваш покорный слуга через час–другой будет у ваших ног…
Марина скорее прошептала, чем сказала:
— Не уходи, умоляю тебя. Попрощайся с ним. Не надо…
Он ничего не ответил. Повернулся, и шагнул в темноту, туда, где стояла машина с господином Зильбером.
В тот вечер Марина не дождалась Николая. «Мужской разговор» затянулся до полуночи.
Птицын тщательно изучал отчет об этом «разговоре». Для него было все важно — и интонация Зильбера, и то, как быстро турист реагировал на ответы Бахарева… Николай с тревогой вглядывался в лицо Александра Порфирьевича: «Ну как, справился?» Судя по выражению лица шефа, тот был доволен: разговор получился именно таким, каким замышлял его Птицын. Бахарев с честью вышел из трудного положения, блестяще выполнил все полученные им инструкции.
Есть основания полагать, что Зильбер проявляет большой интерес к Бахареву, его «возможностям», «литературным связям», «взглядам». В споры на самые разные темы — социалистический реализм, критерии литературы и кинематографа, молодежь и демократия, отцы и дети, гуманизм и диктатура, — споры, в которых Бахарев предстал перед разведчиком эрудированным литератором, нет–нет да и вплетались какие–то недомолвки, неопределенные замечания Николая: «Об этом стоит подумать… Возможно, в сказанном вами есть зерно истины…» Птицын понимал: разведчика должны были устроить даже те маленькие лазейки, которые оставлял этот пока еще не очень понятный ему молодой человек, с не очень стандартными — с точки зрения Зильбера — взглядами на жизнь.
— Над чем вы сейчас работаете, что пишете? — поинтересовался Зильбер.
— Заканчиваю повесть о молодежи. Думаю, что получится острая вещь. Конфликт отцов и детей. В семье советского работника растут эгоисты, себялюбцы. Любимые их слова — «дай», «мое», «хочу», «не хочу». Растут домашние идолы, которым все поклоняются. Включая отца. Он бессилен. Он пытался урезонить старшего сына, а тот ему отрезал: «Ты не лучше нас…»
Бахарев развивает на ходу придуманный сюжет и видит, с каким вниманием слушает его турист. Зильбер попыхивает сигарой и спрашивает:
— То есть ситуация, взятая из жизни?
— Да, и в нашей жизни такое бывает.
— Вы думаете, что вашу повесть опубликуют?
— Хочу надеяться. Возможно, что придется потратить немало энергии в поисках снисходительного редактора.
— В этих поисках вы можете рассчитывать на помощь прогрессивных людей, где бы они ни жили…
Бахарев сделал вид, что не понял, на что намекает гость, и снова повел разговор о молодежи, о студентах. Зильбер охотно подхватил эстафету:
— О, это есть отчаянные бунтари… И у нас и у вас. Вы, вероятно, слышали о них?
— Я читал об одном таком лидере молодых бунтарей. Он, кажется, ваш соотечественник. У него есть