После беседы с Плетневым прошло дней десять. Никто не вызывал Николая Константиновича, не спрашивал ни о чем. Прежние друзья начали сторониться его. Только сейчас Никулин почувствовал, каково быть в шкуре предателя. Решаясь на этот шаг, он предполагал, что многие отойдут от него, но переносить презрение товарищей оказалось очень тяжело. Не скажешь же им, что идешь к немцам не служить, а вредить, бороться с проклятым фашизмом.
Раньше, бывало, Николая Константиновича охотно встречали в тесном кругу беседующих вполголоса. Сейчас он остался один. Узнав о том, что Никулин ходил к Плетневу, один из военнопленных в присутствии других офицеров, смерил его взглядом, полным презрения и гнева, и зло сказал:
— Эх ты, иуда!..
Хотелось броситься к товарищу, рассказать о том, что он не изменник, что он старается проникнуть в самое логово врага и там работать для своей Родины. Ведь он же чекист и обязан воспользоваться подвернувшейся возможностью. Для этой цели людей на парашютах перебрасывают за линию фронта! Но Николай Константинович хорошо знал, что в том опасном поединке с абвером, в который он вступал, даже выражением глаз нельзя было выдать себя. Фашисты должны быть безоговорочно уверены в нем. Иначе все пойдет прахом.
Дудин, как и уговорились, тоже полностью отошел от Никулина и даже поддерживал недоверие военнопленных к нему, не переходя границ, за которыми неприязнь перерастает в ненависть. Николай Константинович случайно услышал разговор Дудина с одним из военнопленных, за который в душе поблагодарил его.
— Как ты думаешь, Никулин в самом деле к гитлеровцам переметнулся? — спрашивал Дудина военнопленный.
— Не знаю. Ничего не знаю, — устало отвечал Дудин. — Только с какой бы целью он к фашистам ни шел, все равно видеть его не могу.
— Как бы то ни было, а пока он еще у нас в руках, — заметил военнопленный.
— Он у нас или мы у него, поди, угадай. Поживем, увидим…
Плетнев, конечно, не забыл своего разговора с Николаем Константиновичем. Выждав некоторое время, чтобы не выказать нетерпения, он вызвал его к себе.
— Я разговаривал о вас, Никулин, с кем следует. Думаю рекомендовать вас в абвер, военную разведку. Вы согласны?
— Конечно, господин капитан!
— Тогда собирайтесь, поедете в другой лагерь. Вас признали годным для службы в немецкой армии. Однако прежде чем стать солдатом фюрера, необходимо пройти проверку. Таков порядок.
В тот же день вместе с Плетневым Николай Константинович п еще несколько военнопленных, завербованных немецкой разведкой, выехали в Ригу.
Не впервые Никулин видел Ригу, но невольно залюбовался ею, проезжая по городу. Даже в суровую военную весну сорок третьего года Рига была прекрасна. Шелестели молодой листвой каштаны, зеленели газоны, тут и там пестрели цветы… Но полупустынные улицы напоминали о тяжелом военном времени. Глядя на них, Николай Константинович с тоской вспоминал довоенную Ригу.
— Что загрустил, Никулин, — окликнул Плетнев Николая Константиновича, заметив тень печали на его опаленном, обветренном лице. — Устал небось? Ничего, скоро в Задвинье приедем, там отдохнешь.
Никулин промолчал. Наигранный оптимизм Плетнева не мог обмануть его. Он достаточно насмотрелся, как обращаются гитлеровцы со своими прислужниками, и на человеческое отношение не рассчитывал.
Машина прогрохотала по понтонному мосту, свернула в узкий переулок, потом в другой и вскоре остановилась. Никулин прочел на ржавой табличке название улицы: Даугавгривас, 25. Тут размещался так называемый Гуцаловский лагерь, который абвер использовал как сортировочный пункт. Здесь завербованных агентов изучали, определяли их пригодность для той или иной специальности, отсюда направляли в разведшколы.
Николай Константинович выпрыгнул из машины, осмотрелся. В глубине небольшого двора стоял над крутым обрывом двухэтажный деревянный особняк с четырьмя деревянными же колоннами, поддерживающими балкон над входом. Когда–то дом был выкрашен в темно–бурый цвет, но теперь краска местами осыпалась, обнажив почерневшие трухлявые доски. Маленькие окошки были покрыты пылью. Рассмотреть, что делается внутри дома, не удавалось даже с близкого расстояния.
«Особняк–то, видимо, какой–нибудь богатей для себя строил, — подумал Никулин. — Два этажа, колонны — все как в помещичьей усадьбе».
Сразу за домом щедро цвела сирень, раскрылись нежные листики на ветвях могучей липы. Внизу под обрывом, куда ни глянь, чернели огородные грядки. На них кое–где уже пробивалась яркая зелень молодых побегов. За огородами узкой лентой струилась вода, стояли небольшие буксиры, лодки. Под горой Николай Константинович увидел большой многоэтажный дом. Из его двери выходили люди в измазанной известью одежде. «Военнопленные», — безошибочно определил Никулин, наблюдая, как привычно они строятся, равняются, как послушно выполняют команды старшего.
— Никулин, идите сюда, — позвал Плетнев. — Сейчас обедать будете!
Столовая помещалась во дворе перед домом. В землю были врыты столбы, к ним прибиты щиты из неструганых досок. Получились длинные столы. К ним бросились вернувшиеся с работы военнопленные.
Обед показался изголодавшемуся Никулину довольно хорошим. Ломтик настоящего, хотя и липкого, плохо пропеченного хлеба. Вместо лагерной баланды — овсяный суп с волокнами мяса. На второе — тушеная брюква.
Стараясь есть не спеша, Николай Константинович внимательно оглядывал соседей по столу. Справа от него сидел угрюмый верзила с плоским, как блин, лицом. Широкий, почти без переносицы нос, огромный рот, маленькие, глубоко посаженные глазки неопределенного цвета, из ушей торчат пучки рыжих волос. Неприятная личность. Верзила методично, с хрустом крушил челюстями попадающиеся в супе хрящи. Почувствовав отвращение, Николай Константинович поспешил отвести глаза в другую сторону.
По левую руку человек за десять от Никулина за обеденным столом сидел Курынов. Николай Константинович заметил его, как только Курынов потянулся за миской с брюквой. Сразу потеплело на душе, и он едва не окликнул приятеля, но вовремя сдержался.
После обеда к Никулину подошел сухощавый старик в немецком солдатском мундире без знаков различия и, пристально вглядываясь в лицо сквозь стекла пенсне, прокартавил:
— Я — комендант лагеря. Прошу пройти в дортуар. Я укажу ваше место.
«Из бывших, видно», — думал Николай Константинович, взбираясь вслед за комендантом по скрипучей лестнице на второй этаж.
С лестничной площадки Никулин попал в коридор. В него выходили четыре двери. Комендант пояснил:
— Первая комната — моя. В следующей живут господа немецкие солдаты, мои помощники, — с достоинством подчеркнул он. — А в двух остальных — курсанты… Вот ваша постель, — указал комендант на один из набитых соломой матрацев, лежавших на длинных дощатых нарах, устроенных вдоль стен комнаты.
Матрацы лоснились от грязи, пахли сыростью, прелью. Но все–таки это не голые доски!
— Где же можно получить одеяло и простыни? — спросил Никулин.
Брови старика удивленно поползли вверх:
— Здесь не курорт, а казарма! Может, перину прикажете расстелить? Стоять смирно, хам!
Разгневанный комендант вышел, а Никулин в душе выругал себя. И надо же ему выскочить с дурацким вопросом! Теперь небось доложит кому следует: недовольство, мол, проявил.
В Гуцаловском лагере жилось куда вольготнее, чем в Саласпилсе. Не избивали, питание было получше. Работать, правда, здесь заставляли с утра до ночи.
Едва забрезжит рассвет, обитатели Гуцаловского лагеря строились на работы. Приходили немцы– подрядчики, отбирали людей и уводили в город. Будущие шпионы штукатурили дома, рыли канавы, таскали мешки. Ходили пленные теперь без конвоя, но строем, под командой старшего. Дисциплина поддерживалась строгая. Немцы сфотографировали каждого обитателя лагеря, сняли отпечатки пальцев. Так что, попытайся кто–нибудь бежать, разыскать его будет не так уж трудно.
Курынов рассказал Николаю Константиновичу, что лагерь назван по фамилии его основателя —