померкли, да и плутовская улыбочка как-то пооблупилась, не была такой лучезарной.
— Что, механиковать в гараже не то, что у подъезда романы про шпионов читать?
— Хо, гараж тоже — двадцать машин! — презрительно изрек Петрович. — Станция Прохладная — не холодно, не жарко. Вот Мария Филипповна моя... Вам бы такую, к гирям бы небось не потянуло: по одной половичке на цыпочках хожу. — Он взял гитару, вынесенную ему из кабинета, сделал быстрый цыганский перебор и вдруг, закатив глаза, с придыханием пропел:
Федор Григорьевич, у вас сто грамм не найдется? — спросил он, кладя гитару на диван. — Да не беспокойтесь. Я сам. — Подошел к буфету, открыл дверцу и отпрянул в изумлении. — Посуды-то, мать честная, мы с вами за всю жизнь столько не перебили!
— Налей уж и мне, — сказал Литвинов, наблюдая за гостем и думая, как все-таки хорошо было, когда в пузатом резном буфете стояло лишь несколько тарелок, две кружки и хозяйничал здесь вот этот проворный увалень. — Я, Петрович, думал, жена тебя кормит-холит и ты еще больше раздобрел.
— Будет вам, Федор Григорьевич, над человеком издеваться! Мурка у меня только кондер варить и умеет, да и тот ужас как пересаливает, есть нельзя. Все я, все я! Да и то — это ей пресно, это ей кисло. С полоборота заводится. Не жизнь у меня, Федор Григорьевич, а, научно говоря, кал.
Как и всегда, Петрович легко хмелел и, охмелев, переходил на «шибко интеллигентную» речь.
— Дозвольте, я вам некоторый презент сделаю. — Он укатил в переднюю и вернулся с двумя бутылками пива и связкой сушеной воблы.
Литвинов растроганно смотрел на подарок. Вобла с военных времен была их любимым лакомством.
— Эх, картошечки бы печеной, помнишь, с горелым бочком, чтобы на зубах скрипела! — сказал он, разминая сухую рыбу своими могучими пальцами.
— Яволь! Ваша мажордомиха, наверно, держит сей скромный продукт сельской флоры.
Оба прошли на кухню, и, пока Литвинов ловко лупил воблу и складывал отделенные волоконца на тарелку, Петрович вставил спички в отверстия терки, насадил на них небольшие картофелины и все это сунул в духовку:
— Ну, и все-таки, как же ты живешь?
— А вот как: если голой казенной частью на муравейник сесть, — горестно вздохнул Петрович. — С вами ездил — не соответствует ее жизненному стандарту: слуга. Механикую сейчас — вроде бы персона грата, — опять несоответствие. Ты, говорит, как та тротуарная тумба, у которой каждый пес ножку поднимает. Это в смыслах производственной рекламации. При вашем гараже квартировали — неладно: людская. Комнату мне теперь субсидировали — опять нехорошо: не отдельная, одна соседка неряха, другая — язык длинен. Давай квартиру! Вот как у нас.
— Уж не с этим ли пришел? — насторожился Литвинов.
— Ваша резолюция мне наперед известна: к «домовым» отправите. Знаю... — Петрович повел носом в сторону потрескивающей плиты, откуда уже тянулся пресноватый приятный аромат. — Вот теперь в самый раз...
И действительно, картошка на спичках поспела, даже чуть обуглилась. От нее шел дымок. Петрович снял одну со спичек, побросал с ладони на ладонь и разбил ударом кулака. Она как бы раскрылась. Приятно крахмалистая мякоть ее густо пахла дымом костра. Под картошку и воблу медленно допили пиво. Петрович снова взял гитару, лихо перебрал струны и опять пропел:
— Вот вы произнесли некогда: отольются кошке мышиные слезки. Отливаются. — Явно хмелея, Петрович тянул плаксивым тоном: — Житья нет: давай отдельную квартиру. Запилила — пошел в профсоюз, так к «домовым» послали. Налетел на эту Поперечниху, она меня таким лексиконом огрела, что я вылетел, точно мной из рогатки пальнули. А моя — нет, ступай в партком. Ведь пошел, пошел в партком. Перед Ладо Ильичом, как перед отделом кадров, открылся, все мемуары выложил: она, мол, у меня как та старуха из сказки: что ни сделай — только пуще лютует...
— Так, ну и Ладо? — Литвинов с трудом сдерживал улыбку.
— А он говорит: сынишка, мол, у меня есть, Гришка, что ли, мать ему эту сказку читала, так он будто бы удивился: чудак, мол, старик, растерялся, просил бы, мол, сразу у рыбки новую старуху.
— А что? Пожалуй, и неплохой совет...
— Не могу, Федор Григорьевич. Ситуация подсказывает: ликвидируй брак и спасайся... Но не могу одолеть силу притяжения. Люблю ее, стерву крашеную, ферштеете? — Он боязливо оглянулся. — Вот и по- немецки она мне говорить запрещает: некультурно.
Опять схватил гитару, подмигнул и резким голосом, каким дивноярские девчонки пели частушки, прокричал:
На миг проглянул прежний, бесшабашный Петрович, но, выглянув, тотчас же пугливо скрылся.
— Ну, а пришел зачем?
— За гитарой... Нет, не стану врать. Она послала. У нее теперь фиксовая идея: не хочу быть Муркой Правобережной, народ потешать; что это за квалификация — помощник диспетчера! Хочу настоящую квалификацию получить — на крановщицу учиться. Там финансовая база: по полторы косых ловкие девчонки зашибают.
— На крановщицу? — удивился Литвинов.
— Ну да. — И опять, соскользнув на плаксивую ноту, Петрович взмолился: — Федор Григорьевич, выручайте, ее из диспетчерской будки не отпускают. Народ, вишь, любит, а? В кадры сам ходил — не вышло, говорят, будто верно правый берег держит. Вот она мне и говорит: ты, говорит, столько лет возле начальства терся, скажи — не отпустят, вовсе уеду. И уедет. И до свидания от нее не услышишь!
— Ну и пусть — опять потолстеешь.
— А я? — Петрович отвернулся и хлюпнул носом.
— Этого не хватало! — брезгливо поморщился Литвинов. — Ничего в ее просьбе худого нет. В крановщики нужны толковые, волевые люди, не такие вот, как ты, ненаучно выражаясь, дерьмо... Ступай умойся.
Петрович нервно вздохнул и обтер ладонью лицо.
— Пятьдесят-то граммов, верно, лишние были, — стыдливо пояснил он. — Уж не забудьте насчет мово кадра-то. Ладно? — В голосе послышались заискивающие нотки, которых Литвинов вообще не терпел. Выйдя в прихожую, Петрович тихо, но тщательно закрыл за собой дверь, а потом, уходя, с той же тихой тщательностью закрыл вторую. И это тоже было в нем новым.