ротозейство, — он это заслужил. Пусть наложат любое партийное взыскание, пошлют на любую работу. Но зато никто не скажет, что он карьерист, нечестный человек. В этой мысли он окончательно утвердился в домике на Березовой. Утром, придя в партком, он вызвал Игоря Капустина, а потом поручил инструкторам объездить основные объекты и назавтра созвать секретарей на совещание, посвященное учету соревнования. И когда в полдень позвонил Петин, цель, которую Капанадзе поставил перед собой, была ему ясна.

— Мне уже доложили... Решили действовать против меня? Напрасно. Если допущены ошибки, мы оба в них виноваты. Разницы между нами нет...

Тон Петина был не такой уверенный. Чувствовалось, что он не прочь пойти на соглашение.

— Кроме той, что я, установив болезнь, хочу лечить ее хирургическим путем, а вы, насколько я понимаю, все еще хотите загонять ее внутрь, — без запальчивости, но твердо ответил парторг.

— Я не из тех, на ком можно отыгрываться и кого можно безнаказанно травить. За травлю интеллигентов ЦК по головке не гладит... тем более, как вы, наверное, знаете: мое имя наверху известно...

— А я, Вячеслав Ананьевич, не из тех, кого можно пугать.

Оба положили трубки. Все это вспомнил Капанадзе, когда знакомой тропинкой он шел к Литвинову. Тот мерно шагал по террасе, держа палку под мышкой.

— А, виднейший очковтиратель всех времен и народов! — буркнул он.

Когда на строительстве бушевали партийные собрания, обсуждавшие ход «броска», сердито, даже свирепо критиковали и тех, кто приписывал, и тех, кому приписывали, очковтирательство было объявлено главным злом. Это слово звучало как самое тяжкое обвинение. И хотя Ладо Капанадзе на собраниях этих крепко доставалось за близорукость, доверчивость, невольное потакательство бессовестным карьеристам, хотя иной раз он возвращался с них домой точно бы весь физически избитый, еле волоча ноги, — очковтирателем его все-таки никто не называл. Слова Литвинова поразили парторга. Он так и застыл возле крылечка, будто ему стукнули по темени.

Литвинов тотчас же заметил это и спохватился:

— Ладо, голубчик, ты не так меня понял. Ты мне все тут насчет шахмат и археологии вкручивал... Я в этом смысле... — И вдруг спросил спокойно и прямо: — Что, очень плохи дела?

— Очень!.. Надо хуже, да нельзя. Павел сказал, что вам все известно.

— Все известно. — Литвинов поиграл скулами. — Сугубо скверная штука. «Бросок к коммунизму»! Курочка в гнезде, яичко еще черт знает где, а вы на всю страну раскудахтались.

— Только не волнуйтесь, дорогой Федор Григорьевич...

— Не волноваться? Ишь, хитрый! Нет, милые мои, без волнения я чуть было не сдох. — Синие глаза насмешливо смотрели на Капанадзе. — Ты что ж, генацвале, думаешь, мне это вот так вчера или сегодня открылось? Плохо ты меня знаешь, у меня, брат, нюх на всякую тухлятину, а ты мне тут про археологию, про пятнадцатый век... Ну, а что дальше делать будем?

— Я написал в Центральный Комитет. Откровенно написал, как все произошло, как вы мне тогда насчет сливочного масла намекали и как я не понял и просмотрел. Все написал.

Литвинов продолжал грузно ходить по террасе.

— Отослал?

— Еще нет. Пришел к вам посоветоваться.

— Не смей пока посылать.

И опять заходил, теперь уже нарочито стуча своей палкой. И если бы не эта палка да не то, что дышал он приоткрытым ртом, это был бы прежний Литвинов, энергичный, задорный, даже жизнерадостный.

— Кто бы мог подумать, а... — И, уставив на парторга синие хитрые глазки, сказал: — Эх, Ладо, Ладо, не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. И вот в этом наша с тобой вина. Мы ему сами плечи подставляли... сапоги валяные... Тебя он стращал? Грозился?

— Говорил: то, мол, что для меня авария, для партработника катастрофа...

— М-да... — И снова зашагал по веранде, теперь уже медленнее. И, шагая, беседовал сам с собой, будто что-то для себя осмысливая: — Такие сейчас самые страшные для нас люди... Какой-нибудь дармоед, чужеспинник, даже контрик, что он? Опытный глаз быстро расшифрует. А этот, он замаскирован, забронирован. Он на голову человеку встанет, чтобы сантиметров на десять повыше подняться, встанет и будет при этом произносить слова о чуткости... Глотку грызет и мурлычет о защите общих интересов, о коллективизме, требующем жертв. И чуть ты голос против его затей поднял, тут уж все оберешь: и рутинер ты, и индивидуалист, и даже ревизионист. И ведь случается, таких и большие люди слушают. Да и верно — он весь в правильных словечках, как орех в скорлупе, раскуси-ка его. Вот даже мы, два старых карася, на эту наживку клюнули... И ведь способный, собака, организатор. Этого от него не отнимешь... Какую деятельность развил...

Капанадзе сидел понурившись. Ему казалось, что над ним идет суд. Вот сейчас говорит прокурор, а потом будет приговор... Не посылать письмо? Почему? Что он посоветует? И почему он так взволновался, если ему все было известно?

А Литвинов шагал по террасе все быстрее. Стонали половицы. Сердито стучала палка. Дыхание с хрипотцой вырывалось из полуоткрытого рта. Вдруг он остановился перед Капанадзе...

— Сколько я последнее время над всем этим думаю. Как они вырастают, эти самые Вячеславананьичи? Как мы им ход даем? — Голос Литвинова все поднимался. — Страшное это дело — петинщина, если за нее сейчас же, как раньше говаривали, всем миром, не взяться. — Теперь он почти кричал. — Их, как клопов, выжигать, ядом травить надо... — Литвинов смолк, глотая воздух открытым ртом. Показал в сторону буфета: — Пузырек... Сахар...

Проглотив лекарство, поддерживаемый Капанадзе, опустился в кресло, бессильно свесил голову, а когда поднял ее, на крупных губах была виноватая улыбка...

— Насос вот, поршни подработались... — Помолчал, успокаиваясь. — А записку свою пока не посылай, не создавай очень занятым людям лишних хлопот. Навалили мы с тобой большую кучу, сами и убрать должны...

И хотя Литвинов не сказал ничего утешительного, Ладо Капанадзе в первый раз после того, как стоял он ночью на вершине Дивного Яра, вернувшись домой, улыбнулся жене и сыну.

17

А на следующий день ранним утром в управленческом гараже позвонил телефон, и диспетчер услышал знакомый высокий голос:

— Литвинов говорит. Машину ко мне на Набережную.

— Федор Григорьевич! — растерянно произнес диспетчер. — Простите, но машина ваша на восемь десять записана за товарищем Петиным. Переиграть?

— Не переигрывай. Пошли мне чего-нибудь, хоть большегрузный самосвал, но чтоб быстро.

Секретарь Петина, высокий, немолодой, тщательно одетый человек, еще только рассаживался за своим столом в приемной начальника строительства, когда в пустом здании управления раздалось постукивание палки, сопровождавшее знакомые тяжелые шаги. В дверях показался Литвинов.

— Здравствуй! — кивнул он. — Перебирайся обратно к себе, а Валю сюда. Где она?

— Разве вас не уведомили, она уже не работает в управлении. Уволилась по собственному желанию. Честное слово!

Литвинов прихмурил пшеничные брови.

— Я все, — он подчеркнул это слово, — все знаю. А ну соедини меня с секретарем комсомола Капустиным. — Подождал и, когда послышался голос Игоря, сказал: — Здравствуй, молодой человек! Литвинов. Ты куда своего товарища по несчастью дел? Или, может быть, вы теперь уже товарищи по счастью?.. Не понимаешь? Ах какой недогадливый, как тебя комсомольцы такого еще держат... Валя, Валя мне нужна. Найди ее, и чтоб аллюром три креста ко мне. Куда? Как — куда? В управление, конечно, в мой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату