кореш Бублик — по одному делу нас с ним когда-то повязали — сейчас баранку вертит. Фарт приличный, фараоны дорогу дают... В «Огнях» морда его была. А я что, недоносок? У меня что, верхний этаж пустует?.. Скучно мне, гражданин начальник! Скучно... А уж если Костьке-Мамочке скучно, — стало быть, амбец... Помните на пароходе? Ладно, не колите, сам расколюсь, скажу по совести. Думал тогда, приеду — и за дело, а вот... Эх, начальник, сыграл бы я тебе! Гармошки нет.
— Баян есть. Сашко, принеси Нинкин баян. — Сашко пошел за инструментом и, когда он выходил, чуть не сбил с ног толстушку Нину, смотревшую на гостя в замочную скважину. — Рыжик, ты чего там прячешься? Войди, познакомься. Это дядя Костя.
— Нина, — чинно отрекомендовалась толстушка, подавая гостю руку. Не сводя с его лица любопытных зеленоватых глаз, она вдруг спросила: — дядя Костя, а что такое урки? Они как турки, да?.. Они где живут?
— Сонечко, иди сюда сейчас! — донесся из соседней комнаты испуганный голос Ганны.
Лицо гостя вспыхнуло. К счастью, Сашко внес баян, передал его Третьяку, и тот, насупившись, стал отирать рукавом мехи.
— За инструментом уход нужен, — сказал он парню и подмигнул Нине, рожица которой опять показалась в приоткрытой двери. — А ты, рыжая, слушай, что такое урки и где они живут. — И вдруг запел противно рыдающим голосом:
Девочка стояла в дверях, засунув пушистый кончик косы в рот. Над ней виднелось встревоженное лицо Ганны.
И вдруг, резко сведя мехи, спросил: — Ну, гражданин начальник, возьмешь?.. Бери, не пожалеешь. Это тебе я, Костька-Мамочка, говорю.
— ...И время не очень подходящее. Сейчас мы с шурином твоим новый метод пробуем, комплексная бригада, слыхал?
— Слыхал. Бублик-то у вас в тех бригадах колонновожатый смены... Хвастал...
— Как, Суханов и есть Бублик? — недоверчиво спросил Олесь.
— А ты думал?.. Три судимости. Катушка!.. Может, полагаешь, я на твои косые зарюсь? Да мне они до лампочки. Тьфу! Мой кореш Бублик — колонновожатый, а я? О Бублике в «Огнях» пишут, а я?.. Ну что, берешь?
— А, хай его грец! — махнул рукой Олесь. — Только, парень, вместе мы всё решаем. У нас, брат, демократия. Мой голос «за», а что там ребята скажут...
Увидев, что гость бережно опускает баян в футляр, Нина, все время жадно разглядывавшая его, не выдержала и шагнула вперед:
— Дядя Костя, а как говорят: «у?рок» или «уро?к»?
Мать опять было бросилась к ней, но гость на этот раз не смутился:
— Если насчет меня, рыжая, говори: бурок — бывший у?рок, понимаешь?
— А у бурков тоже свои песни есть?
— Будут. — То ли закурчавившаяся рыжеватая молодая бородка изменила физиономию гостя, которую Олесь когда-то в больнице сравнивал по выразительности с пяткой. То ли проглянуло на ней что-то совсем новое, еще неясное. Гость застенчиво опустил глаза и, вдруг достав из кармана продолговатую коробочку, протянул девочке: — На, рыжая.
— А что это?
— Смотри... Это для знакомства от бурка Кости.
В коробочке были маленькие часики на круглой браслетке. Настоящие часики. Они тикали. Девочка жадно схватила их, смотря на мать. Зеленые глазки просили, умоляли.
— Не смей, верни сейчас! — вскрикнула Ганна и, выхватив у дочери часики, сунула гостю. — Как это можно брать такие подарки от незнакомого?.. — Голос говорил больше, чем слова.
Третьяк вспыхнул. Лицо приобрело свекольный оттенок, светлые брови, телячьи ресницы, бородка сразу резко обозначились на нем.
— Думаете, темное? — И вдруг, размахнувшись, бросил часы о стену. — Эх вы! Сеструхе на день рождения купил. — Он хотел что-то сказать, но произнес лишь еще раз «эх» и выбежал из дома.
Поперечные видели, как он прошел мимо окон, что-то бормоча про себя.
— Зря ты, Гануся, — сказал Олесь, прижимая к себе испуганную девочку, — с такими осторожно надо...
— А ты, ты? — зачастила Ганна. — То он от выдвижения отказывается, от хлопцев уходит, то вот, пожалуйста, какого-то урка к себе берет. Зачем? Ну? Какое тебе до него дело? Пусть Мурка к мужу утиль сбывает. Ему небось не сунула, к тебе привела... Ну? Возишься с ними, пестуешься и так и эдак, а с женой, с детьми и побыть времени нет.
— Ганна!
— Ну что Ганна?.. Пройдысвит. До всех ему дело. Все ему свои, только жена с детьми ничейные... На грядке с лопатой уснул, возле радио в воскресенье уснул, за столом уснул... И все мало, все мало... Еще себе на плечи какого-то урка сажает. — Уставив руки в бока, она наступала на мужа и вдруг заплакала: — Нэма у мэнэ чоловика. Нэма у дитэй моих батька. — Потом выпрямилась, вытерла тыльной стороной ладони глаза-вишни, встряхнула головой: — Хватит! Вот заведу себе дружка — будешь знать! И заведу, попомни мое слово...
В день, когда на улице Березовой происходил этот разговор, Мария Третьяк, ловко поднявшись по скобкам железной лесенки в стеклянное гнездо крана, вознесенное высоко над стройкой, пребывала в наилучшем расположении духа. Сбывалось то, из-за чего она, девчонка из Белоруссии, столько поскитавшаяся по белу свету, приехала сюда, в тайгу. Наконец-то брат, которого еще в войну мальчишкой занесло в уголовный мир, попал в хорошие, верные руки. Дело сделано, а вот возвращаться уж и не хочется. И муж, и настоящая профессия. Эти, недавно еще совсем дикие берега таежной реки за это время стали такими же дорогими, как белорусское село, где она выросла. Выволокла брата, а сама... Ну что ж, судьба! Как-то там мама? Мурка представила себе школу в селе Елиничах. Седую женщину, медленно передвигающуюся на костылях в пустых летом классах. Солнце засматривает в запыленные стекла. За окнами поют петухи. Женщина присела за учительский столик. Слушает, не раздадутся ли на крыльце шаги почтальона... И вот письмо. И вот весть: сын Костя в экипаже знаменитого Поперечного, а дочь Мария... Своевольно встряхнув мальчишескими космами, Мурка открыла в стеклянном фонаре форточку и крикнула вниз:
— Эй, там, дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно! Ну! Мой журавль готов, подцепляйте свой паршивый горшок!
И когда кран, подняв на цепях огромную бадью бетонной массы, вздрагивая от напряжения, чуть