вуалью, я переживала тоскливое одиночество и чувствовала, как у меня сдают нервы…
Потом мне стало казаться, что всё это – путаный сбивчивый сон, когда чувствуешь, что связан по рукам и ногам и ничего не можешь поделать. Вот розовато-лиловый луч упал на мои белые перчатки сквозь витраж церкви; а теперь я будто слышу свой нервный смешок в ризнице: это всё папа виноват – порывался дважды расписаться на одной и той же странице, «потому что росчерк получился слишком бледный». Я задыхаюсь от ощущения нереальности происходящего; даже Рено вдруг отдалился и словно стал бесплотным…
Когда мы вернулись домой, Рено не на шутку встревожился, с нежностью глядя на моё вытянутое печальное лицо. Он спросил, в чём дело, – я покачала головой: «Не чувствую себя замужем больше, чем нынче утром. А вы?» У него дрогнули усы, а я пожала плечами и покраснела.
Я хотела поскорее сбросить это нелепое платье, и меня оставили одну. Моя любимая Фаншетта окончательно меня признала, лишь когда я влезла в блузку из розового батиста – линона – и в белую саржевую юбку. «Фаншетта! Неужели мы тобой расстанемся? В первый раз… А ведь придётся. Не таскать же тебя с собой по железным дорогам со всем твоим семейством!» Хочется плакать, чувствую необъяснимую неловкость, что-то давит в груди. Пусть придёт мой любимый и его любовь поможет мне избавиться от этой глупой боязни, которую не назовёшь ни страхом, ни стыдливостью… Как поздно темнеет в июле, как это яркое солнце мучительно давит мне на виски!
С наступлением ночи мой муж – муж! – увёз меня прочь. Шуршание резиновых шин не могло заглушить стук моего сердца, и я так плотно сцепила зубы, что даже ему не удалось их разжать в поцелуе.
Квартиру на улице Бассано я рассмотрела с трудом: она была едва освещена лампами, расставленными на столах, и походила скорее на гравюру XVIII века. Я была допущена в неё впервые. В поисках спасительного забытья я поглубже вдохнула аромат светлого табака, ландыша и русской кожи, которым пропитаны одежда Рено и его длинные усы.
Мне кажется, я ещё там, я вижу себя в той квартире, снова и снова переживаю те минуты.
Что, неужели теперь?.. Что делать? В голове промелькнуло воспоминание о Люс. Я бездумно снимаю шляпу. Беру за руку того, которого люблю; в надежде обрести уверенность в себе смотрю на него. Он наугад снимает шляпу, перчатки, отступает назад с каким-то нервным вздохом. Мне нравятся его тёмные глаза, крючковатый нос, поредевшие волосы, лежащие в художественном беспорядке. Я подхожу к нему поближе, но он, злодей, уклоняется, уходит в сторону и любуется мной, а я тем временем чувствую, что окончательно растеряла всю свою смелость. Умоляюще складываю руки:
– Прошу вас, поторопитесь!
(Увы, я не подозревала, что это слово так глупо звучит.)
Он садится:
– Иди ко мне, Клодина.
Я у него на коленях; он слышит моё учащённое дыхание и смягчается:
– Ты моя?
– Уже давно, вы же знаете.
– Тебе не страшно?
– Нет. Мне всё известно.
Он кладёт мою голову к себе на колени, склоняется надо мной, целует.
– Что «всё»?
Я не сопротивляюсь. Хочется плакать. Так мне, во всяком случае, кажется.
– Тебе всё известно, девочка моя дорогая, и ты не боишься?
Я кричу:
– Нет!..
И всё-таки в отчаянии висну у него на шее. Одной рукой он уже нащупывает пуговицы моей блузки. Я вскидываюсь:
– Нет! Я сама!
Почему? Кто ж знает?.. Последний отчаянный порыв Клодины. Будь я совершенно голая, я бы шагнула прямо к нему в объятья, однако не могу допустить, чтобы он меня раздевал.
В спешке я неловко срываю с себя одежду и как попало швыряю её на пол, сбрасываю туфли так, что они подлетают вверх, подбираю нижнюю юбку, зажав её пальцами ноги, потом стаскиваю корсет – всё это я проделываю, не глядя на сидящего передо мной Рено. Теперь на мне только нижняя сорочка, я задорно говорю: «Пожалуйста!» и привычно почёсываю следы, оставшиеся на талии от корсета.
Рено не дрогнул. Только вытянул шею, схватившись за подлокотник, и смотрит на меня. Мужественная Клодина, охваченная паникой под его взглядом, со всех ног кидается прочь и падает на кровать… неразобранную кровать!
Он меня настигает и сжимает в объятьях. Он так напряжён, что я слышу, как звенят его мускулы. Не раздеваясь, целует меня, подхватывая на руки, – ну чего он ждёт? – его губы, руки удерживают меня на постели, однако он ни разу не прижал меня к себе, несмотря на мою рабскую покорность и смирение, несмотря на сластолюбивое постанывание, которое я хотела бы, но не в силах сдержать даже из гордости. Потом, только потом он сбрасывает с себя одежду, безжалостно смеётся, и его смех задевает растерянную и униженную Клодину. Но он ни о чём не просит и хочет только одного: ласкать меня и делает это до тех пор, пока я не засыпаю на рассвете на всё ещё неразобранной постели.
Позднее я была ему благодарна, я была очень ему признательна за такое полное самоотречение, за его стоическое терпение. И он был вознаграждён: ему удалось меня приручить, я с любопытством, с жадностью следила за тем, как умирает его взгляд, когда он, судорожно вцепившись в меня, смотрел в мои угасающие глаза. У меня, кстати сказать, долго не проходил (признаться, я отчасти испытываю его ещё и теперь) ужас перед… как бы это выразить? перед тем, что принято называть «супружеским долгом». Всемогущий Рено вызывает у меня ассоциации с этой дылдой Анаис, у которой были свои причуды – она неизменно пыталась