веков она одна и та же. Мало кто в полной мере постигает значение биологической науки, о которой теперь столь повсеместно и столь поверхностно распространяются. Люди не в силах понять, что достижения биологии устраняют какие бы то ни было самообольщения относительно совершенства тела и души, совершенной формы и совершенного здоровья. Умы недостаточно развитые упорно цепляются за этот «идеал», если, конечно, мы вправе так называть его. Правда, жизнь есть и всегда должна быть борьбой за относительное, пусть несовершенное, приспособление к окружающим условиям, но эта истина слишком тягостна, неприятна и слишком уязвляет душу, поэтому люди не хотят верить, что они таковы, каковы они есть; они предпочитают думать, что можно достичь безукоризненного совершенства. Им кажется, что когда они наконец вступят на этот самый путь истинный, обретут эту тупо сияющую прямолинейную
Мне кажется, что догмат первородного греха есть не что иное, как самая обобщенная версия этой легенды об утраченном совершенстве.
Итак, когда всплывает в зависимости от культурности окружающей среды тот или иной Бэннингтон и начинает нести какую-нибудь ахинею о четвертом измерении, о тайнах тибетских лам, о Воле и об Управлении Душой; когда он начинает раздавать волшебные рецепты Окончательного Совершенства, приказывает питаться «сознательно», заниматься желудочной гимнастикой, не брать в рот мяса, остерегаться консервов, есть фрукты в кожуре, каждый день в течение четверти часа создавать в своих мыслях вакуум, участвовать в «ауре Мэтра» за умеренную плату в две гинеи в час, — людишки поддаются искушению. Они тешатся тем, что наконец-то вроде вступили на путь истинный, верят, что отныне силой воли приобретут наконец безукоризненное здоровье; нужно только сильно поверить словам Учителя и повторять за ним ежедневно как заклинание: «С каждым днем, с каждым часом я чувствую себя все лучше…» Им кажется, что они посвящены в великую тайну. Они отпадают от немногочисленного войска тех, кто страдает, мыслит и борется ради лучшей жизни на этом дрожащем, расшатанном в своих устоях свете.
Не знаю, впрочем, большой ли будет толк от этих субъектов в рядах борцов. Быть может, следует попросту, без дальних разговоров отдать их жрецам старой веры и обветшалых алтарей…
Одно только воспоминание о миссис Бэннингтон приводит меня в мерзопакостнейшее настроение. Она воплощенная противоположность всему тому, чему я посвятил свою жизнь. Она напоминает мне, что большинство людей от природы своей и по врожденным склонностям настроены против меня и против моего «вида» и что так оно останется еще долгие века. Людское тщеславие, людские надежды и стремления противопоставляют себя неумолимой правде. Благодаря этому миссис Бэннингтон делает деньги, а люди, подобные мне, составляют лишь исчезающее малое меньшинство. Когда я стараюсь упорядочить собственные понятия, не говоря уже об упорядочении чужих, я лишь усугубляю свое одиночество… Или усилия эти ведут к чему-либо другому?
Я опять непростительно отклонился от темы.
Меня слишком взволновала эта бесстыжая попытка навязать мне, именно мне, эти нелепицы!
И опять-таки повторяю: вот проклятущая!
5
Я сидел, покуривая, перед гостиницей в Кэстомбеке и ненавидел миссис Бэннингтон, ненавидел люто и без малейшего проблеска юмора; и все спрашивал себя: как это меня угораздило попасть в такое несносное общество? Какой смысл таскаться по Бретани с молчаливой дочкой, мечтающей единственно о том, как бы ей улизнуть от меня при первой возможности? Конечно, я любил водить мой маленький «вуазен» — меня занимал этот отрезанный от прочей вселенной край, дремлющий в солнечном застое, и, прежде чем возвратиться в Париж и потом в Лондон, я хотел продумать все о Долорес и множество других проблем. Да, это правда, но компания, в которую я попал, была донельзя неподходящая…
Мне нелегко теперь припомнить прежние фазы этого острого одиночества, вернее, как бы это определить? Нет, не одиночества, но пустоты и страха перед одиночеством.
Именно оно, это состояние, заставило меня вызвать Летицию и породило обманчивую надежду, что дочь моя проявит чудесное понимание и вообще будет восхитительной. И когда она была уже здесь, при мне, все еще продолжала действовать сила инерции.
Итак, я находился в Кэстомбеке. Передо мной была площадь, озаренная солнцем, на ней — старинное приземистое здание. Вдали мягко вырисовывались поросшие лесом холмы. Мне казалось, что до возвращения Летиции и семейства Бэннингтонов ничего уже не может случиться.
Перед моим мысленным взором прошла вся моя жизнь вплоть до этого мига. Управлял ли ею случай в большей степени, чем жизнью иных людей? Нет, в общем, нет. У меня была собственная жизненная концепция, был план, некая, скажем, религия, которой я следовал в своей умственной и практической деятельности, но, кроме того, я еще ел, пил, встречался с людьми, вступал с ними в те или иные отношения, занимал свое время и растрачивал свою энергию почти без разбора, неосторожно, нерасчетливо. И я безжалостно признал вдруг случайный характер моих личных контактов с людьми. С тех пор как я увидел свет, разнообразнейшие люди встречались на моем пути, а я почти ничего не делал, чтобы как-то управлять этими событиями. Домашняя жизнь, знакомства, взаимоотношения, вся атмосфера, которой я дышал, были навязаны мне извне, не согласованы с планом моего существования. Я вспоминаю главные вехи своей жизни по пунктам: Алиса — Долорес — и теперь, когда я, как за соломинку, ухватился за Летицию, — клуб — прочие знакомства. В сфере моей работы, в Лондоне и в Дартинге, я выбирал людей, наблюдал их, оценивал, выдвигал их или удалял из моего окружения. Но все остальное мое существование ускользало от моего контроля, меня несло, как пробку, по волнам водопада.
Передо мной встал вопрос — удивительно нелепый у человека сорока пяти лет от роду! — живет ли таким образом большинство людей или же я, грешный, представляю собой исключительный случай легкомыслия среди предусмотрительного, и осмотрительного, и все заранее планирующего человечества?
Как головокружительно изменилась жизнь вокруг меня! И это выразилось хотя бы в этом все возрастающем легкомыслии. В том, что все кругом пренебрегают назиданиями и предостережениями. А ведь в старомодном, трезвенном существовании времен минувших была какая-то атмосфера осторожности и предусмотрительности, по крайней мере, на известном уровне благосостояния. Наши отношения ограничивались кругом тех людей, которые могли представить соответствующие «рекомендации»; молодых предостерегали, чтобы они осторожно заводили знакомства и с оглядкой выбирали друзей. Брачные союзы заключались исключительно в своем кругу. Всегда было известно, от кого чего можно ожидать. Лучшее общество поступало и даже ошибалось согласно определенному, заранее установленному шаблону. Все это, думалось мне, надломилось еще задолго до войны; война ускорила и завершила процесс разложения общества. Прежние классы утратили последние остатки своих принципов, а новые люди, появившиеся на сцене, были слишком разнородны, чтобы создать новые обязательные рецепты и правила повседневного быта.
Итак, я не однажды оказывался чрезмерно строптивым и выходил из рамок, установленных обычаем, но я сомневаюсь, что мое несчастливое супружество с Долорес слишком отклонялось от привычных и общепризнанных современных стандартов. Все больше среди нас мужчин и женщин, бредущих одиноко своим собственным путем. Сто лет назад, говорил я себе, наверно, я посвящал бы много времени и энергии охоте, хотя она неминуемо наводила бы на меня скуку, как наводит скуку я теперь; я никогда не был хорошим наездником, а стрельба по живой мишени кажется мне отвратительной. Кроме того, я торжественно поглощал бы обильные обеды, устраивал бы приемы, ходил бы в оперу и в театр — на те спектакли, на которые ходят «все», украшал бы брильянтами и жемчугами плодовитую, как положено, супругу и мечтал бы о титуле. В полдень я обедал бы в клубе. Мир тогда был скроен по мерке всякого, кого судьба освободила от труда и нищеты, был он покорный и объезженный, как лошади, которых мы нанимаем