есть.

Оказалось, что мадам Юно уже позвонила комиссару полиции и доктору.

Мсье Юно стал перед запертыми дверьми и, побуждаемый к действию энергичными взорами своей супруги, заявил:

— Никто из постояльцев не должен узнать о том, что здесь произошло. Таково правило. В особенности вы, — обратился он к Мари, — должны молчать. Если окажется необходимым, вы скажете просто, что больна и беспокоить ее нельзя. Вы поняли меня? Больна — и все. Даже вашему шоферу — ни слова. А вы, Матильда? А вы, Огюст? Ни слова. Полное молчание. Огюст пускай сейчас же сойдет вниз и проводит сюда господ Добрэ и Донадье, как только они прибудут.

Он отпер дверь, чтобы выпустить Огюста, осмотрел при этой оказии коридор и вновь запер двери.

— Это ужасный удар для меня, — сказал я и опустился на ближайший стул. — Вчера еще жена моя была полна жизни и даже очень оживлена.

— Я слышала ее голос, — сказала мадам Юно.

— Я попросту ошеломлен.

— Это очень понятно, — засвидетельствовал мсье Юно.

— Она всегда была такая оживленная! — говорила его жена. — Никогда в нашем отеле не было более оживленной и очаровательной дамы. Вам ее будет так недоставать.

— Я еще не освоился с тем, что произошло, — ответил я, взглянув на окоченелую, молчаливую фигуру, раскинувшуюся на постели. Это так на нее непохоже.

Мы сидели в молчании, прерывая его время от времени замечаниями подобного рода. Все мы почувствовали облегчение, когда Огюст ввел врача, и еще большее, когда прибыл комиссар полиции и приступил к исполнению своих обязанностей. Тут же вслед за ним в комнату влезли два субъекта неопределенной наружности, присутствие которых никого как-то не удивляло.

Один из них, должно быть, был низшим полицейским чиновником, а другой показался мне представителем прессы, ибо он не выпускал из рук блокнота. Но я так никогда и не доведался, зачем они сюда пожаловали.

Всем нам пришлось ответить на ряд вопросов. Доктор огласил свое заключение. Комиссар был румяный, белотелый и немного пресыщенный мужчина в криво застегнутом мундире, небритый. Он систематически исследовал факты, а когда начал задавать мне вопросы, не суть их, но тон произвел на меня впечатление допроса.

Комиссар расхаживал по-комнате, что-то пренеприятно бормотал себе под нос и внезапно бросал мне какой-нибудь вопросец. Ему непременно хотелось добиться от меня, чтобы я точно, минута в минуту, назвал время, когда я нынче ночью покинул комнату моей жены. У меня было впечатление, что он надеялся поймать меня на каком-то расхождении с показаниями мадам Юно. Он задавал мне этот вопрос на все лады. Спрашивал веско, преисполненный значительности, не терпя противоречия, спрашивал атакуя, спрашивал коварно, спрашивал врасплох, спрашивал откровенно, спрашивал доверительно, но вопреки всем этим подходам всегда получал один и тот же спокойный ответ, что я не знаю точно, который был именно час. Наконец он заметно измотался и заявил, что приступает к опечатанию номера.

Когда мы расставались в коридоре, мадам Юно повторила, драматическим жестом прикладывая палец ко рту:

— Никто не должен об этом узнать! Здесь отель. Надо помнить об интересах других людей. Мадам больна, и ее нельзя тревожить. Все это поняли?

— Жизнь в отеле должна идти своим чередом, — прибавил мсье Юно.

Из комнаты Мари донесся до нас тонкий меланхоличный собачий вой. Мари удивленно всплеснула руками.

— Песик почуял! — закричала она. — Бедняжка Баяр! Бедная, невинная тварь! Он уже знает обо всем.

Я с удивлением заметил, что возненавидел бедную тварь за эти жалобные стоны больше, чем когда-либо.

— Лучше покормите его, — сказал я. — И выпустите на двор.

— А вы не хотели бы его увидеть? — спросила Мари. — Песик будет теперь очень несчастлив. Он все-все понимает.

Я не откликнулся на это предложение. Я вернулся задумчиво в свою комнату и, усевшись за стол, раскрыл этот дневник на том месте, где начинались мои вчерашние записи.

3

Я просмотрел исписанные накануне страницы, и мне показалось, что теперь самое время спрятать дневник, побриться, одеться, пойти выпить кофе, а потом возвратиться к себе и снова раскрыть свою тетрадь. Я пишу сейчас по инерции.

В город я пойти не могу, а тут мне нечего делать. Я хочу быть на месте, чтобы в случае надобности ответить на возможные вопросы и отдать необходимые распоряжения. К тому же я еще не совсем понимаю сложившуюся ситуацию. Следует побыстрее разобраться в кое-каких важных фактах. Кроме того, я начинаю как-то неясно ощущать, что жизнь моя с нынешнего дня полностью изменилась.

Есть еще нечто большее… Сегодня мне кажется еще менее правдоподобным, чем в день, когда я начертал первые строки этой рукописи, чтобы она была когда-нибудь опубликована. Я должен конфиденциально доверить этому дневнику одну мысль, которая засела в моем мозгу и не дает мне покоя. Хочу это записать, хотя бы мне пришлось разорвать страницу, прежде чем просохнут чернила. Хочу черным по белому увидеть перед собой эту мысль, выраженную словами. Речь идет об этом тюбике семондила.

Однажды или дважды в жизни я видел сон настолько подробный и настолько прозаически- реальный, что впоследствии мне трудно было отличить его от подлинных воспоминаний. Однажды или дважды реальные факты странно преображались в моей памяти. А нынче я тоже не убежден, что в миг, когда я должен был положить в стакан две таблетки семондила, мне не взбрело на ум высыпать туда все содержимое тюбика. Когда я взял его в руки, то заметил, что он непочат. «Это усыпило бы ее навек», — подумал я совершенно спокойно. Я не помню, чтобы что-нибудь при этом почувствовал. Я попросту оценил удачную возможность. Если все было именно так, как мне сейчас представляется, то я, видимо, совершенно не отдавал себе отчета в тяжести моего поступка — во всяком случае, я сразу же и безо всяких колебаний возвратился в свою комнату, нисколько не помедлив, чтобы увидеть, как подействует такая сильная доза лекарства, и не испытывая ни малейшего волнения. Потом я разделся, улегся в постель и уснул совершенно так же, как в любой другой вечер. Все это звучит неправдоподобно. Хотя бы потому, что молниеносные и необдуманные решения вообще не в моем характере.

Но было ли это решение и впрямь молниеносным? Не был ли я к нему с некоторых пор готов? Даже теперь, в зрелом возрасте, я все еще склонен к мечтаниям. Есть люди, которые грезят всю жизнь. Так не мечтал ли я, и не однажды, о том, чтобы избавиться от Долорес.

Два, в частности, аргумента свидетельствуют, я полагаю, против меня. Прежде всего я проснулся нынче утром в убеждении, что миг спустя кто-то войдет в мою комнату и скажет мне, что это свершилось. Я был внутренне уверен в кончине Долорес, прежде чем мне об этом сообщили.

К мысли, что в истории с таблетками есть доля правды, склоняет меня и то, что Долорес, которую я знал так, как никто иной, не была способна отречься ни от чего, во что она однажды вцепилась, и, стало быть, тем паче не могла без борьбы отказаться от дара жизни. Возможно, конечно, что ночью, в полусне она снова воссоздала перед собой в драматических тонах всю предшествующую сцену со мной и, дополнив свои угрозы еще и угрозой самоубийства, взвинтила себя до такой степени, что проглотила все таблетки, но в таком случае, я полагаю, она успела бы тут же позвонить Мари и потребовать рвотного.

С другой стороны, я должен сказать в свое оправдание, что обладаю врожденной и, вообще-то говоря, совершенно поразительной склонностью измышлять обвинения против себя самого. Не исключено, что мое подсознание перевоплотило пронизывающее меня чувство обиды на Долорес в такое необычайно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату