безграничное самовосхваление к самой фантастической злобности.
Среди типов, которые Стивен Уилбек как человек обращенный к внешнему миру любит наблюдать беспристрастно, с живым интересом и даже с некоторым удовольствием, обретается также некто, составленный из второстепенных черт характера того же Стивена Уилбека, третьеразрядный актер в труппе Стивена Уилбека, усложненный себялюбец, обращенный вовнутрь моего существа, отчасти затаенный во мне, мой «эгоцентр». Именно эта глубоко укрытая частица моего «я» никогда не находила успокоения в общении с Долорес. Даже в исполненной прелести атмосфере наших первых дней я ощущал привкус стыда и неясной антипатии, как если бы мой Внутренний Человек давал знать, что его желания были против его воли направлены с достойных путей чувства на какие-то ухабистые и кривые перепутья. Причем мое «я» обвиняет в этом не себя — оно налагает всю вину на Долорес.
Я стараюсь только излагать факты, я не хочу оправдывать ни Стивена Уилбека, ни какую бы то ни было из его разнородных личностей. Так обстоит сейчас дело. Я не могу утверждать с полной уверенностью, но допускаю, что в его душе всегда таилось видение иной, совсем иной любви, лучшей, свободной от неясного привкуса жестокости, который я ощущаю, когда держу Долорес в объятиях. Это видение, эта антитеза Долорес, эта незнакомка с тихим голосом и спокойными движениями, этот незримый третий угол треугольника, является более чем реальным фактором в матримониальной психологии супругов Уилбек.
Еще много лет назад Долорес, которая в подобных вопросах выказывает порой необыкновенную проницательность, сказала мне, что ей кажется, будто я, лаская ее, изменяю какой-то другой женщине и думаю о той, другой. Эта женщина якобы всегда присутствует в моих мыслях, и я не забываю ее ради Долорес. Строя предположения далее, со свойственным ей реализмом, Долорес заявила, что в моей жизни должна существовать эта другая женщина. Холостяцкая квартира на Олденхэм-сквер заставила ее отбросить в этом смысле последние сомнения. Воображение моей жены разыгралось, и чувство ревности стало подсказывать ей такие живописные образы неведомой соперницы или соперниц, что все это, вместе взятое, повергло ее в мрачневшее настроение. Ревность ее, как обоюдоострый меч, — она тем глубже ранит им себя, чем метче им меня настигает.
— Зачем, — спрашивает Долорес, — мужчина стал бы уезжать от жены, если не за тем, чтобы изменять ей?
Поскольку Долорес не признает никаких моих интересов, кроме одного-единственного интереса к ее особе, она не в силах поверить, что меня способно заинтересовать что-либо, кроме женщины. Если я так часто выезжаю, то, очевидно, только по амурным делам, в поисках разнообразия и новизны. Чем меньше доказательств моей неверности, тем хуже для меня, — это значит только, что преступления мои весьма запутанные, постыдные и, так сказать, достигшие известной квалификации. В тихом омуте черти водятся. Долорес воображает, что я возвращаюсь в Париж лишь затем, чтобы отдохнуть после излишеств моей развратной жизни. Конечно, мужчинам, как правило, куда больше импонирует репутация Казановы и Геркулеса, чем сомнительное реноме Иосифа Прекрасного, этого библейского недотепы, но для корректного англичанина в скромном сером пиджаке амплуа распутного сатира, пожалуй, чрезмерно трудоемкое!
Как-то, войдя неожиданно в нашу гостиную, я услышал, как Долорес уверяла некую даму:
— Моя дорогая, в Лондоне нет женщины, с которой бы он не переспал!
Приятельница Долорес подняла взор, полный упований, и кого она увидела? Меня!
Неужели Долорес считает, что при такой отчаянной жизни у меня еще хватает времени и сил, чтобы руководить издательством «Брэдфильд, Кльюс и Уилбек»?!
Все назойливей выслеживая мою Неведомую Любовницу (или даже Неведомых Любовниц), Долорес буквально теряет остатки стыда и совести. Она читает моя письма; раз и другой, словно бы по ошибке, она вскрыла письма, адресованные мне, конечно, потому только, что адрес был надписан женской рукой. А за неделю до нашего отъезда в Бретань я нашел в моей корреспонденции конверт, еще теплый и влажный от пара. Бурная сцена разыгралась, когда Долорес под машинописным фирменным отношением обнаружила подпись Камелии Бронте, выведенную каллиграфически округлым старательным и, несомненно, женским почерком; следует пояснить, что Камелия с недавних пор — моя личная секретарша в Дартинге.
— Приличную женщину так звать не могут, — изрекла Долорес. — Это имя танцовщицы из кордебалета или кинозвезды. Ты как, уже приглашаешь ее в ресторан позавтракать? Ведь так обычно действуют сластолюбивые работодатели-соблазнители?
Идея пригласить кого бы то ни было позавтракать в ресторан в пригородном поселке Дартинг и сама по себе достаточно забавна, но когда я вообразил, что предмет моей ненасытной страсти не кто иной, как милая старушка Камелия Бронте, Камелия, унаследованная мною, если можно так выразиться, от покойного Льиса Чиксхэлтона, который ее, кстати сказать, великолепно вышколил, — Камелия — очкастая, сутулая, вечно посапывающая носом, — я попросту расхохотался.
— Дела идут на лад, не правда ли? — бросила Долорес, толкуя мой смех как проявление грубого самодовольства, столь свойственного такому отпетому повесе и распутнику.
А вскоре после этого приехал в Париж Риджуэй, мой заведующий отделом рекламы, чтобы обсудить со мной, как нам провести одну небольшую кампанию в печати. Он позавтракал с нами, и Долорес сумела похитить его на десять минут для разговора с глазу на глаз. Позднее мы вышли вдвоем с Риджуэем, ибо я хотел показать ему свою новую парижскую контору.
Риджуэй не слишком осведомлен о моей частной жизни, но это добрый и простодушный человек, и вот теперь он был чем-то глубоко поражен, и я видел, что на сердце у него какая-то тяжесть. Мы шли молча, что было весьма необыкновенно, ибо Риджуэй от природы — невероятный болтун.
— Эта женщина
— Это она вам сама сказала?
— Да.
— Узнаю ее стиль. Ну и что из этого следует?
— Она терзается из-за вас. Она хотела бы окружить вас большей заботой. Ее особенно беспокоит то, что вы делаете в Англии.
— А что я такого делаю в Англии?
— Ваша жена ужасно расстраивается… А когда вы выезжали в Индию и Китай…
— Бог с ними — с Индией и Китаем! Скажите мне, что я такого делаю в Англии?
— Эти дактилО… Право же, мне неприятно об этом говорить. Эти маленькие дактилО.
— Риджуэй, вы знаете хотя бы, что это такое — «дактило»?
— Но она расстраивается из-за них.
— И она вам не объяснила, что это, собственно, такое?
— Нет.
— Может быть, это какое-то особенное извращение?
— Не знаю. Право, не знаю, ведь я не владею французским в такой мере. Знаю только, что это чрезвычайно двусмысленный язык. Вижу также, что ваша жена тревожится. Она не ревнива, но только ужасно тревожится. Тревожится о вас. А причиной этому эти самые дактилО. Уверен, что она употребила это выражение, я не ошибся.
— А там, в Англии, вы не слышали случайно чего-нибудь об этих дактило?
— Еще ничего не выплыло наружу, по крайней мере до сих пор. Пока еще. Но она чрезвычайно встревожена.
— Она просила вас, чтобы вы сказали ей все, что вы обо мне думаете, и так далее?
— Конечно.
— И что вы ей ответили?
— Я старался ее успокоить. Ни о чем таком не знаю и не ведаю.
— Так вы даже и теперь не знаете, что это такое — дактило?
— Простите, но я не настолько любопытен, я вовсе не интересуюсь этими вещами.
— ДактилО, мой милый Риджуэй, — это самое обычное во Франции выражение, означает оно… дактилографистку, то есть попросту машинистку.
— Французский язык изобилует двусмысленностями, я знаю.
— Не будьте идиотом, Риджуэй! Моя жена болезненно ревнива, а из американских фильмов и рассказиков она узнала, что каждый американский работодатель заводит шашни со своими секретаршами.