Тюрингии, в котором мы с женой прожили почти два летних месяца. Несколько домиков, старенькая железнодорожная станция, около которой три-четыре раза в день останавливается маленький поезд с пыхтящим паровозом. Милая-премилая кассирша долго и подробно рассказывает нам, как проехать в Эрфурт или Эйзенах, где пересесть на другой поезд, сколько ждать на пересадках, когда будет обратный поезд. «Он последний!» — вдруг с ужасом, бледнея, восклицает она. «Только не опоздайте. Ох, майн гот, это будет ужасно». И ее глаза наполняются влагой от одной мысли, что мы можем опоздать на последний поезд и ночевать в Готте, Веймаре или Альтенбурге. Она смотрит в окно, провожая нас взглядом до вагона, смотрит счастливым, благодарным взглядом. Как же, мы так интересуемся ее прекрасной родиной! Ей так хочется, чтобы нам все понравилось!
А вечером после прогулки мы идем домой, и каждый нас знает и каждого знаем мы. «Guten Abend, Professor, guten Abend».
Напротив нашего дома небольшой магазин, где все можно купить, где, видимо, обо всем можно и поговорить, но больше всего в нем улыбок — улыбок продавщиц, улыбок покупательниц. Кажется, что аккуратно расставленные по полочкам товары тоже вам улыбаются. Откроешь дверь в магазин и останавливаешься перед залпом встречающих вас улыбок.
Рядом почта, в нее заходят редко. Если вам надо купить марку или опустить в ящик письмо, это для почтовых служащих становится событием, главной операцией дня. Пожилой человек в форме проверит, хорошо ли запечатан ваш конверт, и будет долго подбирать самую красивую марку. Большущими ножницами, наверное времен Бисмарка, он долго и аккуратно будет обрезать эту марку, чтобы она пришлась к вашему конверту. Глядя на эту работу, вы подумаете, что перед вами ювелир, создающий шедевр из драгоценных камней. Прямо-таки паулинцеллевский Бенвенутто Челлини! Во время этого священнодействия должна быть тишина, и только после сложной операции возможны немногочисленные, нужные для приличия фразы. «Danke, heute ist es kuhl, Professor!»[54] — скажет старичок в форме, обливаясь потом. Спокойствие, неторопливость, аккуратность, вежливость.
Одно плохо: наш дом стоит на шоссе, по которому со скрежетом и страшным грохотом проносятся огромные грузовики. Этого мало. Соседи снизу, довольные жизнью, каждый вечер собираются вместе, выпивают по рюмке шнапса и начинают петь под нашими окнами.
Вы можете со злобной мимикой выглядывать из окна, демонстративно хлопать ставнями — все напрасно. «Пение» делается все громче. Я всякий раз готовил страшные проклятия, которые хотел выплеснуть утром им в лицо. Но встречал их приветливые и улыбающиеся лица («Guten Morgen, Her Professor») и успокаивался до вечера.
А то вот еще — по воскресеньям в уютный ресторанчик внизу собирались люди на Hochzeit (свадьбу). С ближайших деревень молодежь съезжалась на ревущих мотоциклах. Последние, немного постояв у ресторанчика, начинали кружить вокруг нашего дома, возить своих подвыпивших хозяев по всему поселку с заездом в соседние деревни. Шум неимоверный, нельзя разговаривать в комнате, не слышно собеседника. «О, боже, боже!»
В такие дни я предпочитал уходить из дома гулять. Гулять по тюрингским лесам. Они прекрасны. Здесь все расчищено. Это, скорее, бесконечный парк. Проложенные дорожки, никого нет. И будто все время слышится музыка Шумана. Вот ручеек. Полянка. Вдали аккуратные башни, деревня, скромный костел. По железной дороге вьется небольшая змейка вагонов, которую тянет дымящий паровозик. Картинки из детских книжек. Умиление и прелесть вокруг. Неужели вся эта картина могла породниться со словом «фашизм»? Невероятно. И как хорошо, что это в прошлом.
Я так много гулял, что у меня сильно разболелась нога. Приехал врач, отвезли в поликлинику ближайшего города. Увы, доброжелательность и улыбки не помогли. Не помогли перевязки, мази, приподнесенная мне тросточка. Три года лечил я свою ногу, лежал во многих больницах, консультировался у лучших специалистов. Щупали, спрашивали, мазали, качали головами, произносили загадочные слова. Но однажды укололи в пятку кардиозолом, раз-два, и я пошел.
И все же Паулинцеллу я всегда вспоминаю с нежностью. Вот и сейчас думаю о людях, которые там живут, представляю, как тарахтят по воскресеньям мотоциклы, тихонечко и сентиментально пыхтя, тянет свои вагончики паровик, а в лесах звучит Шуман.
С теплым чувством, сентиментальным и чистым, как тюрингский пейзаж, как приветливые улыбки жителей Паулинцеллы, вспоминаем мы Кунце, красивого, еще молодого человека, заместителя Кайзера по экономическим и хозяйственным вопросам. Он подарил нам эти впечатления, устроив чудесный отдых. Увы, тяжелая болезнь мгновенно унесла его из жизни.
А еще стоит вспомнить о Гансе Лайпольде, которого мы зовем просто Юрой на том основании, что он закончил по классу дирижирования Ленинградскую консерваторию именно с этим именем. Студенты, как известно, всегда «крестят» своего товарища так, как это им удобно. В моих первых постановках в Лейпциге Юра был ассистентом Бориса Эммануиловича Хайкина. И сразу же подхватил очаровательный хайкинский юмор и «образ жизни».
Параллельно с работой над постановкой оперы все время текла «подводная жизнь».
Я репетирую, по сцене скромно, независимо проходит Юра. Я настораживаюсь. Через несколько минут Юра проходит уже более нервно. Я продолжаю репетировать. Третий проход Юры делается в форме чрезвычайного события. Он подходит ко мне и тревожно шепчет пароль: «Шестой, триста четырнадцатая. Хайкин». Мне ничего не остается, как сказать артистам заветное: «Malzeit» [55]. Сцена мгновенно становится пустой. Я поднимаюсь на шестой этаж в триста четырнадцатую комнату, где на возвышении стоят три стопки и около них нервно ходит Борис Эммануилович. Каждый берет свою стопку и после короткого обсуждения моего опоздания три стопки выпиваются. Этой церемонией заканчивалась первая половина трудового дня.
Вечером обряд другой. На мою репетицию приходит Борис Эммануилович с огромным портфелем. И произносит одно только слово: «Метропа». Это значит, что он идет на вокзал, буфет которого называется «Метропа» (почему-то это нас очень смешило и рождало фривольные рифмы). Маэстро берет там 50 граммов копченой колбаски, 50 граммов ливерной, 50 граммов одного салата, 50 граммов другого, 50 граммов «геринга» (так называлась селедка) и «чекушку» — маленькую бутылочку с немецкой водкой. В своем номере Борис Эммануилович все готовит к моему приходу: одна колбаска справа, другая — слева, в центре — салатик. Чекушка под кран холодной воды. Уютно, прелесть!
Что надо двум деятелям советского искусства, работающим «на чужбине»? Это потом нас встречали в Лейпциге номера с холодильниками, рестораны и даже отдельные апартаменты с домашней кухней. Первое же время мы жили с Борисом Эммануиловичем на студенческих правах. А студенческие времена приятно вспоминать. Но Юра в этих наших вечерних бдениях участия не принимал. Его дома ждала семья: жена, двое мальчиков. Зато прелестная атмосфера их дома обнимала нас в предрождественские дни. Каждый в тайне готовил подарки и чулки, куда эти подарки должны были быть положены. Немецкая традиция! Праздника ждут. К нему готовятся, как готовились деды и прадеды.
Среди «многогодовалых» директоров нельзя не вспомнить директора Берлинской оперы Пишнера. Это интересный пример музыканта на директорском посту. Было время, когда дирижеры стояли во главе театров. От этого много выгадала музыка, став центром внимания, обеспечив хорошие оркестры, высокий уровень исполнения в оперных театрах. Вместе с тем, музыка, получив главенствующее положение в опере, стала целью оперного искусства. И ни один, даже самый хороший дирижер не мог и не хотел заметить, как в искусстве музыкального театра «прилагательное» съедало «существительное». Средство выражения специфических задач оперного театра стало целью. Опера получила насильственное искривление позвоночника. Хуже всего, что эта травма стала считаться благом, и многие, не понимающие природу оперы, стали ее представлять костюмированным концертом. Опера умирала. Лечить ее могли только режиссеры — маги театрального искусства.
Лечение шло с переменным успехом. Но знаменательно, что немцы, родившие «бога» оперы — генерал-мюзик-директора, — первые поняли, что позвоночник следует выправить. Музыка оперы должна быть возвращена театру. Появились сначала «знахари» — режиссеры. Впоследствии опыт показал, где находится генеральная прямая деятельности оперного театра. Прямая столь трудно уловимая. Но именно в немецких театрах открылись двери для оперной режиссуры. Вернее, для ее возрождения на новом этапе оперной театральности.
Здесь в принципе, может быть, и не надо бы разделять художественные тенденции оперных театров