которых нам «далеко».
Мы довольствовались изложением «системы Станиславского» из вторых и третьих рук. «Система» в то время уже становилась признанным эталоном, даже, точнее сказать, догмой, которую мы досконально заучивали, ничего в ней не понимая и, конечно, не «чувствуя». (Л. Леонидов как-то сказал студентам ГИТИСа: «Я системы не знаю, я ее чувствую».) Только спустя некоторое время нашему курсу повезло, и мы из уст самого Константина Сергеевича услышали основные положения его нового «метода физических действий», который ничего не оставил от формул, заученных по программе ГИТИСа.
Задолго до этого я видел «живого» Станиславского, когда он вышел перед занавесом на одном из утренников МХАТа (шла «Женитьба Фигаро»). Он мне показался великаном, не похожим на других людей.
Мечтая лишь одним глазком взглянуть на Станиславского вблизи, небольшая группа студентов решила поступить в статисты Оперного театра имени Станиславского для участия в «Кармен», которая тогда ставилась. Нас пустили в особняк, где в то время шли репетиции. Мы маршировали под музыку по знаменитому залу с колоннами[4] перед каким-то режиссером, который нам говорил, что Константин Сергеевич требует походки «как у лошадей или оленей», то есть без толчков, чтобы стакан с водой, поставленный на плечо, при ходьбе не расплескался. Мы, разумеется, очень старались, неимоверно скособочившись ходили каким-то дурацким образом, но сердца строгого режиссера не тронули. Стало ясно, что Самого нам не видать. А в театре решили, что нет смысла засорять труппу
Впоследствии на спектакле, которого Станиславский не видел, так как к тому времени не выходил из дома, в ролях матадоров и бандерильеросов вышагивали «счастливчики». Пахло провинцией и любительщиной, было грустно и обидно за театр и за оленей. А Константин Сергеевич каждый раз справлялся по телефону о том, как шел спектакль, и ему неизменно «поднимали настроение» сообщениями о «выдающихся» успехах и достижениях, еще и еще раз подтверждающих плодотворность его «системы». Боюсь, что Константин Сергеевич не верил в это. Один такой телефонный разговор принес мне счастье.
На определенном этапе обучения студентов ГИТИСа отправляли на «созерцательную практику» в какой-нибудь из московских театров. «Созерцательная практика» — право несколько месяцев посещать репетиции и спектакли на условиях: сиди в сторонке и не попадайся на глаза. Условия эти свято соблюдались, и ни один артист, ни один режиссер нас, практикантов не замечал.
Я проходил подобную практику в Театре им. Евг. Вахтангова и с утра до ночи сидел на репетициях, в которых участвовали Щукин, Симонов, Куза, Орочко, Мансурова… Если бы я однажды лег на пол в центре репетиционного помещения, то все ходили бы вокруг меня, а может быть, и по мне, не обращая решительно никакого внимания на то, что я «существую». Это воспоминание не случайно. Оно касается Константина Сергеевича Станиславского… Из дальнейшего это будет видно.
Я попросился на практику в Оперный театр имени Станиславского. А вдруг повезет, и я увижу Его!
Однажды во время спектакля «Борис Годунов» слышу в служебном помещении разговор некоего официального лица (из артистов, по совместительству) с кем-то по телефону. «Кто-то» придирчиво спрашивает о новостях в театре, о спектакле, касается мелочей. По почтительности собеседника догадываюсь: «Неужели сам Константин Сергеевич?» На этой стороне провода разговор был исчерпан («все идет на высокохудожественном уровне и… по системе»), а там все спрашивают и спрашивают. Взгляд говорящего по телефону падает на меня и моих товарищей. Чтобы хоть что-нибудь сказать, скучным и безразличным голосом сообщается: «Да, вот еще прислали студентов на практику… нет, просто смотреть…» Видимо, с той стороны проявлен живейший интерес. Во всяком случае, с удивлением и беспокойством глядя в нашу сторону, сообщается в телефон, что нас трое… Откуда, какие мы, как зовут… Наконец, происходит фантастическое!
Мы слышим: «К вам? На репетицию? Завтра?» — и совеем упавшим голосом: «Хорошо-о-о…» Официальное лицо (может быть, это был заведующий труппой) посмотрело на нас так растерянно, как будто мы украли у него Станиславского! Теперь мне кажется, что я в тот миг действительно украл для себя, если не всего, то частицу Станиславского, украл на всю жизнь.
Жаль, однако, что не всем это удалось, что не всем посчастливилось встретиться с Ним. Жаль, что в последние годы Константин Сергеевич был так недоступен, жил в таком окружении, из которого его было трудно, очень трудно «украсть». Если бы в его обществе могли быть ведущие работники советского театра того времени, сколько было бы от этого пользы! А то… одни «счастливчики»!
А. Попов, Р. Симонов, Н. Охлопков, Ю. Завадский, А. Дикий и другие режиссеры, возглавлявшие в то время театры страны, получали сведения о деятельности Станиславского «из вторых рук». Вместе с тем именно они могли тогда понять истинный смысл новых поисков Станиславского. Так после моей беседы со Станиславским Алексей Дмитриевич Попов разъяснил мне многое, что я понимал примитивно. Он старался доискаться до того, что могло породить ту или иную фразу, выяснить, к какой дальней творческой цели она вела.
После счастливого для меня телефонного разговора утром мы вместе с артистами оперного театра, вызванными к Станиславскому, стояли перед репетиционным залом «с колоннами». Все волнуются. Входит Он. Очень красив, элегантен. Сначала вижу поразительно жесткий крахмальный воротничок, а потом счастливую улыбку. Каким он был счастливым, идя на репетицию-урок!
Не скрою, я тоже чувствую себя счастливым перед репетицией, но на моем лице обычно написаны тревога, озабоченность, мелочность и суета. Станиславский же шел, как победитель идет на торжество, смотрел с нежной любовью на артистов, встречавших его. Он был покоен и благодарен судьбе. В нем было что-то венценосное и… доверительно-простое. Он, конечно, видел, что все вокруг умирали от страха, и был нежен со всеми.
Когда все вошли в зал, мы тоже туда протиснулись, сев в сторонке. В центре стояли два кресла. Одно попроще, другое поимпозантнее. Я вдруг испугался, что Константин Сергеевич сядет на главное, центральное, импозантное… Он сел на то, которое попроще, у меня «зашлось» сердце от восторга. Почему?
Константину Сергеевичу показывали новые вводы в спектакль «Кармен». Сначала Зинаида Сергеевна[5] представила нового Моралеса. Я был ошеломлен. Никогда в жизни мне не могло прийти в голову, что один артист на коротком промежутке времени может проделать такую массу разнообразных движений. Он то вскакивал, то садился, то, припрыгивая, куда-то бежал, беспрестанно стучал каблучками, беспорядочно жестикулировал, упархивал в другую сторону зала… и при этом что положено пел. Во всем была уверенность, мол, знай наших, нам все нипочем! Это был каскад ловко проделанных движений, заставивший меня содрогнуться от зависти: «Ничего подобного мне никогда не сделать!» Счастливая, сияющая следила за Моралесом Зинаида Сергеевна. Сцена окончена.
Константин Сергеевич что-то тихо говорил, чего я, оттертый к двери, никак не мог слышать. Потом он встал, взял караульный журнал и, подойдя к Хозе, перелистывая страницы журнала, как бы между прочим, «по секрету», сообщил ему о том, что «приходила девушка с гор».[6] И мы вдруг увидели воочию этого солдата несколькими словами опошлившего святость отношения Хозе к Микаэле. Этот показ Станиславского изменил весь смысл сцены, сделал понятной будущую судьбу Хозе. Это же совсем другое! Другой театр! Как же я попался на пустышке?
Теперь стало ясно, что порхающий Моралес — хорошо отработанная бессмыслица! Но откуда она появилась в этом доме? Рядом со Станиславским? Неужели для тех, кто непрерывно общался с ним, раньше не было понятным то, что стало очевидным сейчас?
Константин Сергеевич прекратил показ и… немного покраснел. Его самого смутил пошляк-солдат, которого он только что показал. Чуть покашливая, сказал: «Можно и так». Мне показалось: «Только так!»
Приблизиться к такому идеалу точности, простоты, смысловой емкости мне никогда не удавалось. В отдельных спектаклях были моменты, которые концентрировали внимание зала на важном, объединяли зал сдержанностью, доверительностью интонации, интимностью душевных контактов, но не надолго. Сосредоточенность быстро рассеивалась в большой кубатуре оперного зала. Показ Станиславского стал моей несбыточной мечтой. Может быть, эта мечта и привела меня через сорок лет к организации