костлявыми руками, — но все одинаково не отрываются от синеющей дали.
Десятки тысяч воспаленных глаз напряженно глядят вперед: там — счастье, там — конец мукам, усталости.
Палит родное кубанское солнце.
Не слышно ни песен, ни голосов, ни граммофона. И все это: и бесконечный скрип в облаках торопливо подымающейся пыли, и глухие звуки копыт, и густые шаги тяжелых рядов, и тревожные полчища мух, — все это на десятки верст течет быстрым потоком к заманчиво синеющей таинственной дали. Вот-вот откроется она, и сердце радостно ахнет: наши!
Но сколько ни идут, сколько ни проходят станиц, хуторов, поселений, аулов — все одно и то же: синяя даль отступает дальше и дальше, такая же таинственная, такая же недоступная. Сколько ни проходят, везде слышат одно и то же:
— Были, да ушли. Еще позавчера были, да заспешили, засуетились, поднялись все и ушли.
Да, были. Вот коновязи; везде натрушено сено; везде конский навоз, а теперь — пусто.
Вот стояла артиллерия, седой пепел потухших костров, и тяжелые следы артиллерийских колес за станицей сворачивают на большак.
Старые пирамидальные тополя при дороге глубоко белеют ранами содранной коры — обозы цепляли осями.
Все, все говорит за то, что были недавно, были недавно те, ради кого шли под шрапнелями немецкого броненосца, бились с грузинами, ради кого в ущельях оставляли детей, бешено дрались с казаками, — но неотступно, недостижимо уходит синяя даль. По-прежнему спешные звуки копыт, торопливый скрип обоза, торопливо нагоняющие тучи мух, несмолкающий, бесконечный гул шагов, и пыль, едва поспевая, клубится над потоками десятков тысяч, и по-прежнему неумирающая надежда в десятках тысяч глаз, прикованных к краю степи.
Кожух, исхудалый — кожа обуглилась, — угрюмо едет в тарантасе и, как все, день и ночь не отрывается тоненько сощуренными серыми глазками от далекой облегающей черты. И для него она таинственно и непонятно не размыкается. Крепко сжаты челюсти.
Так уходят назад станица за станицей, хутор за хутором, день за днем, изнемогая.
Казачки встречают, низко кланяясь, и в ласково затаенных глазах ненависть. А когда уходят, с удивлением смотрят вслед: никого не убили, не ограбили, а ведь ненавистные звери.
На ночлегах к Кожуху являются с докладом: все то же — впереди казачьи части без выстрела расступаются, давая дорогу. Ни днем, ни ночью ни одного нападения на колонны. А сзади, не трогая арьергарда, опять смыкаются.
— Добре!.. Обожглись… — говорит Кожух, и играют желваки.
Отдает приказание:
— Разошлите конных по всем обозам, по всем частям, щоб ни одной задержки. Не давать останавливаться. Иттить и иттить! На ночлег не больше трех часов!..
И опять, напрягаясь, скрипят обозы, натягивают веревочные постромки измученные лошади, с тяжелой торопливостью громыхают орудия. И в знойную полуденную пыль, и в засеянную звездною россыпью ночную темноту, и в раннюю, еще не проснувшуюся зорьку тяжелый незамирающий гул тянется по кубанским степям.
Кожуху докладывают:
— Лошади падают, в частях отсталые.
А он, сцепив, цедит сквозь зубы:
— Бросать повозки. Тяжести перекладывать на другие. Следить за отсталыми, подбирать. Прибавить ходу, иттить и иттить!
Опять десятки тысяч глаз не отрываются от далекой черты, и днем и ночью облегающей жестко желтеющую после снятых хлебов степь. И по-прежнему по станицам, по хуторам, пряча ненависть, говорят ласково казачки:
— Были, да ушли, — вчера были.
Глядят с тоской — да, все то же: похолоделые костры, натрушенное сено, навоз.
Вдруг по всем обозам, по всем частям, среди женщин, среди детей поползло:
— Взрывают мосты… уходят и взрывают после себя мосты…
И баба Горпина, с остановившимся в глазах ужасом, шепчет спекшимися губами:
— Мосты рушать. Уходють и мосты по себе рушать.
И солдаты, держа в окостенелых руках винтовки, глухо говорят:
— Мосты рвуть… уходють вид нас, рвуть мосты…
И — когда голова колонны подходит к речке, ручью, обрыву или топкому месту — все видят: зияют разрушенные настилы; как почернелые зубы, торчат расщепленные сваи, — дорога обрывается, и веет безнадежностью.
А Кожух с надвинутым на глаза черепом приказывает:
— Восстанавливать мосты, наводить переправы. Составить особую команду, которые половчей с топором. Пускать вперед на конях с авангардом. Забирать у населения бревна, доски, брусья, свозить в голову!
Застучали топоры, полетела, сверкая на солнце, белая щепа. И по качающемуся, скрипучему, на живую нитку, настилу снова потекли тысячные толпы, бесконечные обозы, грузная артиллерия, и осторожно храпят кони, испуганно косясь по сторонам на воду.
Без конца льется человеческий поток, и по-прежнему все глаза туда, где все та же недосягаемая черта отделяет степь и небо.
Кожух собирает командный состав и спокойно говорит, играя желваками:
— Товарищи, от нас наши уходять з усией силы…
Мрачно ему в ответ:
— Мы ничего не понимаем.
— Уходять, рвуть мосты. Долго так мы не сдюжаем, лошади падають десятками. Люди выбиваются, отстають, а отсталых козаки всех порубають. Пока мы им учебу дали, козаки боятся, расступаются, все их части генералы отводять с нашей дороги. Но все одно мы в железном кольце, и, если так долго буде, оно нас задушить, — патронов небогато, снарядов мало. Треба вырваться.
Он поглядел острыми, крохотно суженными глазками. Все молчали.
Тогда Кожух сказал раздельно, пропуская сквозь зубы слова:
— Треба прорваться. Если послать кавалерийскую часть — кони у нас плохие, не выдержуть гоньбы, козаки всех порубають. Тогда козаки осмелеють и навалятся на нас со всех сторон. Треба инако. Треба прорваться и дать знать.
Опять молчание. Кожух сказал:
— Кто охотник?
Поднялся молодой.
— Товарищ Селиванов, возьмить двох солдат, берите машину и гайда! Прорывайтесь во что бы то ни стало. Скажите им там: мы это. Чего ж они уходять? На гибель нас, что ли?
Через час у штабной хаты, залитой косыми лучами, стоял автомобиль. Два пулемета смотрели с него: один вперед, другой назад. Шофер в замасленной гимнастерке, как все шоферы сосредоточенный, замкнутый, не выпуская из зубов папиросы, возился около машины, заканчивая проверку. Селиванов и два солдата — с лицами молодыми и беззаботными, а в глазах далеко запрятанное напряжение.
Запорскала, вынеслась и пошла чертить воздух, запылила, засверлила, все делаясь меньше, сузилась в точку и пропала.
А бесконечные толпы, бесконечные обозы, бесконечные лошади текли, ничего не зная об автомобиле, текли безостановочно и мрачно, то с надеждой, то с отчаянием вглядываясь в далекую синеющую даль.
Гудит несущаяся навстречу буря. Косо падают по сторонам, мгновенно улетая, хаты, придорожные тополя, плетни, дальние (церкви. По улицам, в степи, в станицах, по дороге люди, лошади, скот не успевают выразить испуга, а уже никого нет, и только бешено крутится по дороге пыль, да сорванный с