— Я думал, — наконец сказал Эдвард, — что ты меня поймешь. Крудель и Зденек должны тебе нравиться.
— Почему ты так думаешь? — тихо спросила Тереса.
Почему? Неужели она не понимает?
— Я тебе сама отвечу, дорогой. — Ее голос был снова мягким. — Только не сердись. Ты так думал потому, что я еврейка. То есть ты считаешь меня еврейкой. Отсюда симпатии к коммунистам, соответствующие знакомства… Такой уж стереотип.
— Перестань.
— Подожди. Мы никогда с тобой не говорили серьезно, может быть, сейчас самое время. Я не еврейка, я полька, но только не для тебя, не для таких, как ты. Ты этого не понимаешь: тебе без труда достается все то, за что я должна дорого платить и чего никогда не получу.
— Тереса!
— Подожди, раз я начала говорить… Я всегда молчала, правда? А ты никогда меня ни о чем не спрашивал. Что сказала твоя мать в тот день, когда она увидела меня в первый раз?
— Ничего особенного, что ты красивая.
— Но как она это сказала? Красивая евреечка? Жаль, что еврейка? Твоя мать — человек воспитанный, претензий к тебе у нее нет, но ей немного неприятно. А возможно, где-то ей было неловко? Хотя ты можешь себе позволить пофлиртовать с еврейкой… Не прерывай меня. Я люблю тебя. Ты взял меня под руку и вывел из аудитории: я тебя любила уже тогда. Нет, я не хочу, чтобы ты сейчас что-то говорил: я знаю — у нас нет будущего. Ты уйдешь от меня. Ведь ты никогда не думал о нас серьезно.
— Это неправда!..
— Правда. Тебе не нужно отпираться и не нужно ничего мне обещать. Просто я рядом, и на какое-то время этого тебе достаточно… Нет, нет, подожди… И не возражай, — повторила она строго. — Я тебя уже знаю. И честное слово, удивляюсь тебе. Ты еще ни о чем не думал серьезно. Даже о себе. Идешь по земле и ничего не замечаешь. Как будто бы совершенно уверен в собственной безопасности. Я, Эдвард Фидзинский, иду по земле. Нужно ли мне о ней думать? Нет. Должны ли у меня быть собственные взгляды? Нет. Случай бросает меня то туда, то сюда.
— Не знал я, что ты так плохо ко мне относишься.
— Ничего ты не понял, — прошептала Тереса. — Дело не в том, как я к тебе отношусь, просто я за тебя боюсь, ведь я еврейка, и это у меня в крови. Я боюсь всего: каждый день начинается со страха, что ты больше не придешь, что забудешь, что может случиться…
— Что может случиться?
— Не знаю. Кто из нас в состоянии предвидеть несчастье? Сейчас ты влез в это дело, и все выглядит так, словно ты идешь по улице среди машин, не видя их и не слыша сигналов, не думая даже, в каком направлении тебе идти… Пойми, Эдек, они тебе не позволят играть с такими вещами.
— Кто они, Тереса? Ведь это все: мы.
— Ты прав, — прошептала она. — Мы.
Потом посмотрела на часы, встала и начала торопливо раздеваться, быстро, с какой-то страстью, словно уже ничего, кроме этого, для нее не существовало. Ничего и никого. Даже Эдварда.
— Тебе скучно? — спросила Иола.
Эдвард не заметил, как она подошла. Сейчас Иола казалась ему очень красивой в своем бледно- голубом строгом платье, девушка, о которой он мечтал всю жизнь. Эдвард подумал, что Иола прекрасна везде — в салоне, на корте и что они, наверно, хорошо понимали бы друг друга. Она взяла его под руку, не переставая говорить: «Знаешь, уже кое-кто из молодежи пришел, потом мы куда-нибудь сбежим, но нужно еще покрутиться среди стариков, о, посмотри, как раз пришел Барозуб, он всегда приходит последним».
И действительно, писателем уже занялась хозяйка дома, подскочил редактор Ястшембец, однако приход автора «Дома полковников» не произвел на окружающих особого впечатления. Вице-министр Чепек подошел к нему не спеша, энергично пожал руку, но почти сразу же, обменявшись с писателем несколькими фразами, ретировался и занял место на диване рядом с панной Кристиной. И лишь восторженный взгляд подпоручика Тадеуша Виснича сопровождал создателя «Гусарских песен».
Иола смеялась: «Тадек обожает Барозуба, а ты, Эдвард?» Честно говоря, она не в состоянии его читать. Несовременно, да еще такой язык! Ромек считает, что Барозуб — анахроничен, и, пожалуй, он в чем-то прав; Барозуб весь в прошлом, когда боролись за независимость, кровь, пот, грязь, он забывает, что мы живем в нормальном европейском государстве. У нас другие проблемы. Правда? Вот именно: другие проблемы… Добрый вечер, пан полковник… Вы не знакомы? Эдвард Фидзинский, журналист…
Эдвард смотрел на Барозуба. Он его помнил по тем временам, когда писатель дружил с отцом и бывал у них дома. «Барозуб читал», — сказал Вацлав Ян в свой тот последний визит к старику Фидзинскому, разговор тогда шел о мемуарах отца. Так что же Барозуб о них думает, что думал тогда? А может, он знает, у кого хранится та рукопись, которой интересовались и Наперала, и Вацлав Ян? Сейчас Эдварду казалось очень важным узнать, о чем говорил в своем сочинении отец и стоила ли чего-нибудь его писанина.
Горничная подала рюмки. А что Эдвард скажет, спрашивала Иола, если она ему предложит поехать в Закопане? Она собирается туда со своей приятельницей. В пансионате пани Оликовской — он, возможно, слышал об Оликовской — наверняка найдется свободная комната.
Значит, лыжи, снег, катание на санках, туристская база на Гонсеницовой горе и Иола… Ему хотелось крикнуть: «Да!», но он подумал о «Завтра Речи Посполитой», о матери, о Тересе и о деньгах… Откуда взять деньги на поездку, да еще к Оликовской? Его охватила тоска, а потом он разозлился. Разве кто-то виноват, что Эдвард не может беззаботно, приятно провести время…
— Я хочу тебе показать мою комнату, — сказала Иола. — Подожди, мне надо маме сказать несколько слов.
Барозуб стоял у окна. Эдвард поставил рюмку и подошел к нему. В этот момент у него сильно билось сердце.
— Вы, наверно, меня не узнаете. Я — Эдвард Фидзинский.
На лице писателя появилась добродушная улыбка; Барозуб умел быть милым, особенно с молодыми. На какое-то мгновение, но только на одно мгновение, Эдварду показалось, что писатель немного смущен.
— Как же, как же… помню. Вы так похожи на отца! Как будто я смотрю на него самого, когда мы вместе были в Щипёрно… Но вам, молодым, уже скучно становится от нашей истории.
— Наоборот, — сказал Эдвард. — Я хотел бы как можно больше узнать о моем отце. И собственно говоря, поэтому… Видите ли, отец когда-то писал мемуары…
— Как себя чувствует ваша уважаемая матушка? — прервал его Барозуб. — Я ее очень хорошо помню… Прошу передать ей мой сердечный привет, и, если только смогу, я сам, лично…
— Мы будем рады. Так вот, — продолжал Эдвард, — что касается этих мемуаров, то они куда-то пропали. Я не нашел их в бумагах отца, да и никто из его друзей не мог мне сказать… А я знаю, что вы их когда-то читали…
Какое-то время они оба молчали.
— Читал, — пробормотал наконец Барозуб.
— А вы не знаете, что могло случиться с мемуарами?
Писатель ответил не сразу.
— Не знаю, — сказал он. — Я говорил с вашим отцом, он ведь был моим другом, о его сочинении, действительно он давал мне читать. И я сказал ему, что думаю…
— А что именно?
— Довольно трудно в двух словах, молодой человек. Мне кажется, ваш отец сам потом признал, что у него ничего не получилось. Он писал свои воспоминания под влиянием обиды. Возможно, потом он их уничтожил. — Барозуб говорил неохотно и с трудом. — А может быть, просто не хотел, чтобы их когда- нибудь прочитал сын?
— Но отец считал мемуары главным делом своей жизни.
— Его главным делом, молодой человек, была борьба за независимость Польши. И об этом вы не