Вокруг было тихо, а в этой тишине ощущалась серьезность и сосредоточенность, толпа все теснее окружала помост, толпа одинаковых лиц, похожих на лица солдат перед атакой, когда необходимо выполнить тяжелую и неизбежную работу. Палачей он не видел; фигуры, которые повисли на веревках, могли быть и людьми и куклами. Ему все же казалось, что это куклы, сделанные необыкновенно умело. Серое, как грязный песок, лицо Щенсного, рот широко открыт, рубаха разорвана на груди. Лицо Бека. Лицо Складковского. Ему казалось, что он где-то видел эту сцену: да, как будто это было вчера, как будто он сам в этом участвовал, ведь все происходит не первый раз, ведь были: инфляндский епископ Коссаковский, гетман Ожаровский и Забелло, маршал Постоянного совета Анквич[46]. Вацлав видел толпу, которая валила по улице Узкий Дунай, шарманщика, все быстрее, неумолимее крутящего ручку своей шарманки, как вдруг сердце остановилось, словно кто-то сжал его в кулаке и держал, он не мог вздохнуть, хотел крикнуть, но голоса не было слышно; он увидел себя, петля сжимала шею, смешно подрыгивали ноги. Конечно, это была кукла, кукла, сделанная очень похоже, даже свет факела вырвал из мрака только его знаменитый профиль. И все же не это, не его мнимая и театрально фальшивая смерть — подрыгивающая кукла перед безразличным маршалом императора — была в этом кошмаре самым страшным. Зажгли костер, бросили доски в огонь, и неожиданно Вацлав увидел сверхъестественной величины фигуру Коменданта. Серые глаза смотрели из-под лохматых бровей, рука в белой перчатке подскакивала к козырьку фуражки. «Нет!» — крикнул Вацлав. «Нет!» — и понял, что это святотатство не может произойти, ничто не может сгореть в Коменданте, он должен быть сохранен любой ценой, даже ценой… Огромная кукла над площадью, над кучей пылающих досок появилась только на какое-то мгновение, словно при магниевой вспышке, потом неожиданно пропала, и тут же кончился сон, но кончился как будто бы не насовсем, Вацлав Ян существовал одновременно во сне и наяву… Таким образом, он мог рассматривать свой ужасный кошмар, который был своего рода причудливым продолжением его логических предвидений, с холодной рассудительностью (добавим слово «почти») и в то же время понимать все то, что происходит во сне. Он подумал: «правдоподобно», вопреки самому себе, все еще не зная, признал бы он это «правдоподобно» наяву, смог бы принять, хотя бы только как угрозу, как страшную возможность; раздумывая над этим, он все еще стоял на площади Пилсудского, но уже при ярком солнце. Виселиц не было, а с Крулевской, Вежбовой, с Краковского Предместья и с Маршалковской двигались толпы вооруженных людей, мужчин и женщин, неловко выстраивались в шеренги по четыре и по восемь человек; неровно поблескивали стволы винтовок, гранаты оттягивали карманы курток и пиджаков, а над головами, словно на аллегорической картине, развевались бело-красные и красные знамена. Это напоминало молчаливый парад без военных оркестров и лихих команд: «Смирно, равнение направо», а на помосте, том же самом, на котором он недавно видел виселицы, стояли те, кто этот парад или, скорее, демонстрацию принимал, если слово «принимать» можно здесь считать подходящим.
Я болен, думал Вацлав Ян, встану, зажгу свет, вызову Эльжбету, но он знал, что этого не сделает, что хочет позволить воображению продолжить этот сон и остаться в состоянии, когда все видишь с двух сторон, ему казалось, что такое может случиться только раз в жизни. Он знал людей, стоящих на трибуне, и их присутствие там причиняло ему мучительную боль. Они после нас! Круглая, как будто немного опухшая, физиономия Витоса, продолговатое лицо Недзялковского, его глаза за стеклами пенсне, знакомый профиль Вихуры, в глубине, трудно различимые Багинский, Барлицкий и, кажется, Путек… Неужели и Корфанты[47] тоже?
Они после нас! Его охватила холодная ненависть. Кто же из них возьмет на себя ответственность? Кто будет командовать? Сикорский? Красный Мох? Какой-нибудь неизвестный полковник новой формации? Они сожрут друг друга в спорах, прежде чем успеют что-либо решить. Начнут грызть друг другу горло при разделе портфелей. А если нет? Лицо Вихуры выглядело так, словно оно было высечено из камня. Зачем они взяли коммуниста? Чтобы было кому лететь в Москву? Вихура год провел в Березе. Я его туда не посылал, подумал Вацлав, это Славой, я бы старого товарища легионера… Теперь он видел их более отчетливо, даже Багинского и Барлицкого, как тогда на фотографии брестских узников, а толпа проходила по всей ширине площади, он увидел Эльжбету, несущую винтовку, и его захлестнула волна боли, острой вершиной коснувшись сердца. Вацлав погрузился в темноту, как будто погас свет и пропало изображение, а потом увидел картину, которая еще долго не давала ему покоя. Он бежал вдоль высокой стены, нетерпеливо и безнадежно ища нишу, лазейку, щель, в которую можно было бы втиснуться. Стена доходила до горизонта; когда Вацлав проводил по ней рукой, он чувствовал, какая она прочная, твердая и шершавая. Вацлав Ян знал, что ему ничего не найти, что никакое чудо не перенесет его на ту сторону, и все же он бежал, потому что так нужно было, и ему даже в голову не приходило, что все это не имеет смысла. Вацлав не отдавал себе отчета в том, один ли он или за ним бегут другие, он шел в толпе рабочих, несли красные знамена, на его плече лежала рука Вихуры, но тут налетели казаки, значит, если он обернется, если у него хватит смелости, то увидит догоняющих конников, нагайки, развевающиеся офицерские накидки. Ноги не слушались его, пот стекал по лицу, ему нужно было оглянуться, он оглянулся… Казаков не было; немецкие танки лавиной въезжали на площадь Маршала Пилсудского. Вацлав не хотел смотреть, не мог, но ничего другого не оставалось. Он слышал скрежет гусениц, пожирающих мостовую, а люди все шли и шли, несли винтовки и гранаты, все еще проходили перед деревянным помостом, на котором снова появились виселицы. Он хотел крикнуть: «Прячьтесь, убегайте!», но не мог произнести ни слова. Слишком поздно, подумал он, слишком поздно, они меня не услышат.
На мостовой лежала Эльжбета; стальное чудовище величиной с дом, немного покачиваясь, как бы даже танцуя, неотвратимо приближалось, а Эльжбета, прижав к плечу винтовку, ждала; и он видел только ее и танк, казалось, что они неожиданно застыли на месте. Наконец-то Вацлав снова мог двигаться, он встал рядом с Эльжбетой и поднял вверх карбидную лампу, которая через минуту должна была взорваться у него в руках…
Раздался телефонный звонок; полковник протянул руку к трубке и, придя в себя, подумал: они тоже ничего не могут, они тоже бессильны, и вместе с возвращающейся волной страха им овладело чувство горького удовлетворения.
— Может быть, мне все же прийти? — услышал он голос Эльжбеты.
— Нет, сегодня не приходи.
Вацлав Ян остался один в своем «наблюдаемом одиночестве». Взглянув на часы, он удивился: еще не было девяти.
Шел снег, в Уяздовских аллеях было уютно и светло, большие белые цветы оседали на волосах и шляпках женщин. Полковник шел быстро, не глядя по сторонам, узнаваемый и неузнаваемый, и только тогда, когда он подошел к углу Вильчей улицы, он понял, куда идет и зачем вышел из дому. Вихура уже много лет жил все в той же квартире…
Вацлав Ян свернул в темный коридор Вильчей, пересек Мокотовскую и вспомнил теплый, сыпучий песок и сосновый лес где-то недалеко от Отвоцка. Он как раз приехал из Кракова в Королевство Польское. Это были самые тяжелые годы, иссякали силы революции, все меньше оставалось людей, веривших в победу, каждое готовящееся выступление, казалось, уже не имело смысла.
Никогда до этого он так сильно не ощущал тщетность усилий, до смешного ничтожных по сравнению с могуществом поработителей. А они что? Горстка людей. А если даже толпа, если массы пойдут за ними, то кто? Безоружные, слабые, битые, расстреливаемые, гниющие в тюрьмах, сдыхающие в ссылках или влачащие жалкое существование под кнутом. Они достойны только презрения.
В тот свой приезд он привез из Кракова в Варшаву экземпляр написанной Юзефом Катерлей драмы «Роза»[48] и, прежде чем отдать книгу Вихуре, сам прочел ее несколько раз, потом постоянно в мыслях возвращался к ней со все усиливающейся горечью. Выходит, ждать только чуда? Выходит, нужно чудо, чтобы человек по фамилии Траугутт, человек по фамилии Монтвилл[49]… Во сне, лежа на деревянной лавке вагона, в тесноте и в зловонии, он снова переживал эту сцену, которая давала выход его ненависти и жажде мщения. Вот он сам, как Чаровиц, грознее Чаровица, стоит на пулавском плато. «Блеснула молния (он знал эти слова наизусть), огненная коса хлестнула раз, второй, третий, ударила справа и слева по собравшимся войскам. ‹…› Валятся шеренги сожженных трупов. Батальоны людей с пустыми глазницами, полки… разбегаются во все стороны с отчаянными воплями». И предсмертный крик Чаровица: „Его ждут немцы! Немцы! Немцы!“»
Нет, этого не будет.
Они шли втроем по отвоцким пескам, он, Вихура и Роберт, который потом погиб в первой же стычке