Щенсным, а ведь он будет нелегким. Один из столпов нынешнего руководства представал перед ним во многих и совершенно различных ситуациях, худой, стройный, подвижный, обычно чуть сгорбленный, размахивающий в воздухе своими длинными руками, когда начинал говорить.
«Щенсный, друг, ведь у тебя туберкулез, лечись». У того никогда не хватало времени на лечение, он всегда спешил, летел, бежал, уничтожал противника едкими репликами, ударами, которые оказывались слишком плоскими, слишком поверхностными, чтобы свалить его по-настоящему. Да, Щенсный был опасен. А теперь он, Вацлав Ян, должен найти ключ, чтобы снова открыть его для себя, без магии, но эффективно, установить, кого он начал ненавидеть, хотя, по сути дела, было неважно, ненавидит ли он Замок или Бельведер, следовало только усилить, раздуть эту ненависть, чтобы Щенсный поборол свой страх и сказал: «Да, брат, я, как всегда, с тобой».
Полковник как бы нехотя начал восстанавливать в памяти все, что было между ним и Щенсным на протяжении тридцати, нет, тридцати трех лет. Конечно, Роза… Роза подаст чай, варенье в розетках — чертово варенье, он пришел не пообедав и жрал его ложками, а потом блевал в общей уборной их старой квартиры на Хмельной. «Женщина, я не переношу варенья».
И как только он начинал думать о Щенсном, перед его глазами сразу же появлялось пухлое лицо Розы, ее улыбка и ее губы…
…Тогда тоже была осень, двадцать седьмой год, ровно одиннадцать лет тому назад. Он вызвал к себе Щенсного (ему тут же вспомнилась их давняя встреча в Кракове, до войны, когда он высылал восторженных молодых людей за кордон) и помнит, как устанавливал лампу на письменном столе, глядя на уличный фонарь, устанавливал ее старательно и долго, потому что это был не его кабинет, он его еще не успел обжить. Конечно, надо было лампу установить как следует, важен угол падения света, наклон, чтобы только профиль, только здоровый глаз… Свет лампы должен падать так, чтобы их обоих как бы убрать со сцены, оставить в тени, потому что вопрос был не в них: в Вацлаве Яне и в Теодоре Щенсном, главным было дело, для которого они прокладывали путь, отодвигая себя подальше, на задний план.
«Себя отодвигая на задний план», — повторил Вацлав Ян, все еще стоя на площади Трех Крестов, и почувствовал, что где-то внутри у него рождается неприятный, не зависящий от него смех.
Он не переносил панибратства, развязного легионерского тона, который вваливался в кабинет вместе со старым товарищем по оружию, тот с порога светился радостью, упорно требовал подтверждения. Все эти «помнишь, браток?», «как же мы тогда» делали его сразу же недоступным и недоверчивым: зачем ему было вспоминать, ему, который знал все или почти все, находился там, где решалось не только будущее, но и прошлое. Ибо для него прошлое не было делом законченным, раз и навсегда определенным, данным как аксиома в математике. Оно также подвергалось изменениям и превращениям, а факт, который вчера существовал в памяти, на следующий день мог перестать существовать. Не быть зачеркнутым, а именно перестать существовать.
«Только без воспоминаний», — отрезал он. В тот раз было так же: Щенсный вошел в кабинет с багажом воспоминаний — о Кракове, конечно, о Розе и квартире на Хмельной. Он стоял на пороге большой карьеры и хотел представить себе как можно полнее, подтвердить верность общим идеалам, как будто это уже не было принято во внимание и тщательно взвешено, как будто в памяти Вацлава Яна не хранилось все о Теодоре Щенсном, или попросту о Щенсняке, сыне торговки с Малого Рынка, а потом офицере штаба Пятой армии, который все же…
Перед выборами он был специалистом по правым партиям. Смешно, что именно Щенсный нашел с ними общий язык. Вацлав слушал невнимательно и, пока Щенсный докладывал, размышлял над тем, как далеко заходят его связи с консервативными кругами, насколько они глубоки, какова атмосфера этих бесед, не хочет ли он что-нибудь скрыть, удастся ли ему уловить беспокойство в голосе Щенсного, нерешительность, слишком осторожные формулировки… Вацлав Ян помнит, что он был разочарован докладом Щенсного; впрочем, он всегда чувствовал разочарование, когда встречался с непониманием самых важных вещей, словно с мая 1926 года в Польше ничего не изменилось, словно можно продолжать «республиканить» и «партийничать», как это он обычно называл.
«Полный ералаш, — Щенсный злоупотреблял этим выражением, — в головах этих людей полный ералаш, никаких намеков на консолидацию. Нужно дать им программу, которую они смогут принять, тогда они пойдут с нами, возможно, попытаются как-то организоваться, и это их оттолкнет от эндеков…»
«Зачем», — сказал Ян. Не спросил. Сказал. И вообще, понимает ли Щенсный, что значит думать по- государственному? Нет, конечно, нет… Дать программу! Ведь это же ограничение, добровольно надетый намордник, исключающий консолидацию! Смешно и наивно!.. Не следует искать опоры ни слева, ни справа… Нужно покончить с подобными умственными категориями. Мы не для того влезаем в их организации или попросту в их среду, чтобы искать поддержки! Важно само существование объединяющего символа, представляющего собой идею польской государственности. А как этого добиться? Пытаясь найти программные компромиссы? Это уже тактические меры…
Он забыл о Щенсном, погрузившись в свои думы, видел окно кабинета и свет, проникающий через это окно, он тогда сказал: «Величие» — и сказал, что мы вырастаем из отрицания того, что прямо противоположно Величию, что мы соскребаем с себя грязь рабства, грязные следы зависимости, нищету, ничтожество, коррупцию и интриги. Разве этого мало? Мало честно мыслящему поляку? Программы, политические партии? Разве это не бесполезная попытка поторговаться с государством, попытка перенести в Независимость традиции борьбы с властью из-за мнимых нарушений гражданских свобод, как будто бы существует что-то более важное, чем Главная Идея. Понимает ли это Щенсный? Мы винтовкой отогнали их от власти, они нас ненавидят, потому что одиноки, потому что теряют почву под ногами… Пусть же в их головах царит «полный ералаш», пусть разрушаются их организации, пусть растет понимание их ничтожества, которое приведет к психологической готовности… к психологической готовности принять…
Небольшие народы не могут себе позволить быть расколотыми. Они должны надеяться и верить, а надежда и вера заменяет программы и обещания…
Так он тогда сказал. Помнит ли это Щенсный, понимает ли его сегодня? Понимал ли Щенсный механизм достижения власти и их функцию в этом механизме уже тогда, когда он, Вацлав Ян, еще действовал, а они были винтиками, пружинками, ведущими колесиками, но ведь они должны были заранее подготовить себя к той роли, которую им придется играть.
Он увидел перед собой Уяздовские аллеи, толпы людей на тротуарах, освещенные трамваи и снова остановился. А я, подумал он, я, Вацлав Ян, понимаю ли я по-настоящему этот механизм? Главное — действовать… Действовать, действовать… Он легонько постукивал ботинками в такт этих слов, ускоряя шаг. Ночь, ранняя весна… Все это и сейчас стоит перед его глазами. Им пришлось от границы идти полевой тропинкой через пласты снега и затопленные талой водой луга. С тяжелыми, нагруженными нелегальной литературой рюкзаками, голодные, промокшие, они считали километры, ориентируясь по часам. Щенсный, молодой, но менее выносливый, слабел, останавливался, отдыхал, пристраивая рюкзак на кусты, чтобы его не испачкать. Тогда Вацлав Ян взял его рюкзак — это было еще перед взрывом в Милянувке (дурацкая история при сборке бомбы, все произошло по его вине, просто он был недостаточно внимателен), правой рукой он еще владел, и все пальцы были на месте. Проклятый городок, где их ждал ужин, паспорта и возможность хотя бы несколько часов поспать, все не появлялся. Они рассчитали, что путь займет у них не более двух часов, а прошло уже почти три… Тропинка пропадала, шли полем, по пустому, чернеющему пространству, похожему на замерзшее дно лужи. Наконец они увидели городок, он появился неожиданно, длинная пустая улица одноэтажных домов, кое-где огоньки керосиновых фонарей, деревянные мостки вместо тротуаров. Свет был виден только в одном доме, там, за грязным оконным стеклом, у стола спал старый еврей. Они жадно посмотрели на диван, прикрытый одеялом, дошли до Рыночной площади, «их» улица находилась за костелом, они вошли в темный узкий коридор маленьких кирпичных домиков, в тусклом свете фонаря разглядели номер… Следующий дом. У следующего дома стоял жандарм, они увидели его еще до того, как он их заметил, и сразу же повернули обратно… Снова Рыночная площадь. Явка провалилась. Вацлав сбросил рюкзаки на мостовую, их окружала пустота, пустота домов, в которых давно уже были погашены все огни. Щенсный сел на деревянные ступеньки какого-то подъезда и сказал, что не встанет, пусть Вацлав идет один куда хочет, а он не может, ему не пройти шести километров до железнодорожной станции, у него нет сил вернуться… И в конце концов, все это коту под хвост, кому это нужно и зачем, они могут свою литературу бросить в грязь, оставить ее здесь, на лестнице этой старой