ваши действия было нетрудно. И вот, направляясь к вам сейчас, я оставила у надежного человека конверт с перечнем ваших заслуг. Если я завтра утром не вернусь за конвертом, он будет передан в гестапо.

— Дешевый шантаж! — закричал Краммлих.

— Считайте как угодно. Я обещала совет, так вот он: не теряйте времени и — как вы изволили выразиться — уносите ноги. Я знаю, что советую, — однажды мне пришлось иметь дело с гестапо.

Она открыла дверь, и солдаты вошли в комнату.

— В камеру! — выкрикнул Краммлих.

Знакомые коридоры и лестничные марши, знакомая камера. И засов на двери лязгнул так знакомо. Только вот на нарах нет ни матраса, ни постели, и запах стоит неприятный. Что б это могло так пахнуть? И что тут могли отмывать — кровь? После кого?..

Темно.

Она присела на нары. Можно, наконец, расслабиться, передохнуть. Все, что могла, и сделала, все, что следовало сказать, и сказала. Остается только ждать.

Нервы. Не те у нее нынче нервы: поистрепались. Сейчас бы подремать — самое милое дело: и время пролетело бы незаметно, и свежесть бы появилась. А вот не может!..

Время летит бесконечно. То ли это часы такие длинные, то ли минуты?

По коридору прошел караульный. Она вся подобралась… Мимо.

Она прилегла на нары и закрыла глаза.

17

— Все-таки ужасная это штука — война, — пробормотал Краммлих, когда остался один. — Так опускаешься… Как в Мальстрём. И незаметно и, увы, бесповоротно. Да, да, господа, не спорьте, я это чувствую на своей шкуре. Да и Гегель, кажется, говорил о том же; пардон, не помню, в каком именно, томе… Ужас-но! Если б еще год назад мне сказали, что я буду пить коньяк из стакана… Не в том дело, что от коньяка здесь только этикетка. Но из стакана…

Краммлих повертел перед носом это вульгарное изделие из толстого стекла. Снаружи оно было иссечено глубокой нарезкой. Небось прежде этот шедевр украшал стол какого-нибудь канцеляриста или полкового писаря… Ужасно!

Краммлих сделал стаканом круговое движение.

Коньяк качнулся, двинулся, в стакане возник небольшой водоворот. Краммлих усилил его еще одним движением и все смотрел, как вспыхивают на ребрах нарезки веселые желтые искры.

Это ему напомнило что-то. Очень давнее. Может быть, пруд у них на вилле, в «Беркопфе»? Или велосипед Барбары, молчаливой девчонки из Тромсё? Отец приехал в этот городишко на два дня и его прихватил, хотя он и отказывался — уж больно славная компания подобралась у них в Осло; но отец настоял на своем, и они поехали вместе, и вот уж с того дня прошло лет пятнадцать, не меньше, а он все не может забыть, как Барбара взглянула на него, когда упала с велосипеда прямо в траву, села, и в глазах у нее было черт знает что, а переднее колесо велосипеда все крутилось, крутилось, и солнце бежало по нему веселыми искрами…

Краммлих заметил, что водоворот в стакане почти исчез, и мерным покачиванием возвратил ему жизнь.

«Война — жестокая вещь, — продолжал рассуждать он. На ней все время, воленс-ноленс, несешь потери. Например, я утратил способность воспринимать вещи и явления непосредственно и разучился радоваться. Вот обыграл эту русскую красотку… Ну и что? А ничего. Сижу пью. Словно так и надо. Словно обычное дело; закончил — и можно позабыть. Но ведь не забуду! Знаю, что не забуду. Как ту девчонку из Тромсё… И вот еще что обидно: никакого удовлетворения, даже самой примитивной радости в душе, хотя признайтесь откровенно, господин обер-лейтенант, на вашем счету таких больших побед не очень много. Что-то выпало из меня, из души. Или из моей жизни… Знаю: прежде я бы торжествовал, я бы утвердился в своей правоте, еще больше поверил бы в свои силы; я почувствовал бы прилив энергии и желание жить еще активней — действовать и побеждать. А сейчас ничего. Сижу пью…

Как быть? Где правда? Где выход — красивый, честный, джентльменский выход — для него, ничтожного социального атома, когда распадается структура и гибнет родина? Если бы знать, где связи истинные, а где — мнимые, в соотношении двух судеб: его и родины. Если бы знать, есть ли смысл в тех жертвах, которые продолжаешь приносить, хотя — а это уже очевидно — все уже предрешено, и убьешь ты одного врага, или десять, или ни одного — это уже ничего не изменит…

Завтра этот подонок Кнак выведет свою команду, автоматы — дрр!.. — и нет Руты… пардон — уже Семиной…»

Краммлих выпил коньяк, налил снова. Желтый круг бежит вдоль толстых стенок, искры вспыхивают и гаснут, вспыхивают и гаснут. Такое знакомое зрелище, а вот не вспомнишь, где видел.

Он вдруг спохватился, что до сих пор не прочитал отцовского письма. Оно попало к нему, естественно, не по почте, а с оказией. Необходимая предосторожность. Уж сколько на его памяти порядочных людей пострадало ни за что только потому, что какой-нибудь примитивный, одуревший от пива и воздушных налетов цензор усматривал в самых безобиднейших фразах пораженческие настроения и намеки на шифр.

Краммлих поискал в карманах кителя конверт, нашел; опытным глазом осмотрел склеенные места. Так и есть — вскрывали. Ну и нравы! Кому верить? На кого полагаться, если университетский приятель сует арийский нос в твою конфиденциальную переписку?..

«Милый Томас, — прочел Краммлих, — пишу тебе из нашего «Беркопфа». Я здесь уже два дня…»

Краммлих на миг закрыл глаза и вспомнил выступающий из-за дубов фасад виллы. Когда подъезжаешь со стороны реки, луг кажется голубоватым и глубоким, а роща темнеет, как гранитные скалы, а горы позади светлые-светлые. И по воскресеньям поблизости не встретишь ни одного кабана, потому что откуда-то наезжают мальчишки с луками и стрелами, все в кожаных колетах и тирольских шапочках с крашеными петушиными перьями, но ты их никогда не гнал — с ними всегда было так забавно… О боже, повторится ли когда-нибудь это счастье, этот покой, тишина и безмятежность?..

Краммлих попивал коньяк и рассеянно скользил взглядом по строчкам. Понятное отцовское беспокойство. Милые подробности семейного быта.

«Теперь о твоей любимой оранжерее…»

Краммлих споткнулся на этой фразе. Что за черт? С каких пор он попал в цветоводы?

«Ты даже не можешь представить, какое это унылое зрелище. Старый Макс совершенно ослеп и пожег химикатами все хризантемы, хотя сейчас это были бы лучшие цветы: осень — их время. А вчера, подстригая в розарии кусты, он обрезал уйму веток с великолепными бутонами…»

Ах вот оно что! Значит, аресты продолжаются, понял Краммлих, и тут же вспомнил о секретном приказе, который всегда носил с собой, но до сих пор не доставал ни разу. Приказ этот он получил буквально в самую последнюю минуту, уже на аэродроме, когда должен был садиться в «юнкерс-152», летевший в эту злосчастную дыру. Ничтожная бумажка заключала в себе страшную силу. Достаточно было пустить ее в ход, и гауптман Эрнст Дитц — именно он, потому что приказ касался только его, — будет арестован, допрошен с пристрастием и расстрелян. Основанием, поводом могло послужить малейшее подозрение в неблагонадежности. Брр!..

«Бедный Эрни, — подумал Краммлих, — должно быть, он что-то натворил-таки в Берлине или знался с людьми, которых теперь… нет. Если б на него был определенный материал, его б давно уже прибрали. А так, наверное, только какие-нибудь сплетни!

Бедняга Эрни! — усмехнулся Краммлих, — как тебе повезло, что я не зарюсь на твой пост и терпеливо сношу твои плебейские штучки. Будь на моем месте какой-нибудь циничный карьерист…»

Краммлих покачал головой, отпил еще глоток и стал читать дальше.

«Здесь у нас тихо, правда иногда стороной пролетают проклятые янки. Поэтому соблюдаем затемнение. Но от случайной бомбы никто не застрахован, вот я и решил перевезти всю картинную галерею

Вы читаете «Подвиг» 1968 № 05
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату