— Старик-то наш заместо бы Настасьи-то княжню каку подцепил. Лучша! Им вот, бают, поместья Колчак обратно отдаст?
— А ты к Настасье ходил?
— Ходил. Я ей говорю: коли што — так я те и в дом не приму.
— А она?
— Она, знамо, напугалась. Провалиться, грит, на этом месте, а будет старик народ примать…
Желтая, перевисая к избам травами, строгая, важная шла улица. На середине ее бродил, помыкивая, вислобокий теленок. В церкви благовестили.
Семен перекрестился.
— Праздник седни, Митьша?
Дмитрий, прислонившись к заплоту, сказал:
— Знал бы, бабу не лупил! Лучше б блинов спекла. Давно блинов не ел.
Подтягивая на колена голенища, мечтательно протянул:
— Хочу я, Сеньша, френчу сшить, как в городах… А народу пошивного нету. Работаешь, работаешь, а отдыху нет!
— Заработался, прости восподи!..
Из переулка вышел Калистрат Ефимыч. Дмитрий втянул голову в плечи и свистнул,
— Ты его бей под сердце, — здоровай, верзила-а!.. Коли сразу не собьешь…
Был Калистрат Ефимыч особенно росл и грузен. Взрыхляли ноги желтую землю. Из переулка корчевался за ним запах поднятой земли.
Семен метнулся руками, налепил на лицо злобливость, быстро шагнул к отцу.
Дмитрий подбоченился. Калистрат Ефимыч остановился. Синяя перелетала на груди борода. Лило от него землей и травами.
Вертляво отбежал Семен и вдруг полоснулся в крике:
— Да я тебе, стерва!.. Как же?..
Низко, жилисто протянул Калистрат Ефимыч:
— Ты чего хочешь?
Твердые щеки Семена побурели, и он закричал:
— Людей-то пошто не примашь? Деньгу любишь?..
Дмитрий, часто кашляя, захохотал. Семен, размахивая сжатыми кулаками, кричал:
— Желаем мы по добру с тобой!.. Раз ты так, мы что, маленькие? Мы тебе не работники!.. Ты думашь, один надумал веру-то?.. Кабы не я, так ты-то… мыкал, я…
Дмитрий достал из кармана бумажку, расправив ее на колене, сказал с хохотом:
— У нас тут приходы-расходы записаны. Прямо канцелярия. Самогонки только нету. Самогонку я не написал — выпил.
Семен, перебивая его, кричал, что купил коров, а тут убытки — не идет народ. Денег нету, покупать сена не на что. Дмитрий сипло говорил о френче.
Проехали на тележке мужики с заимки в церковь.
— Баял я вам, — устало сказал Калистрат Ефимыч. — Ничево нету у меня… ни веры… а народу мне не надо, не приму. Пушшай куда хочет идет.
Семен, отскакивая, с визгом кричал:
— Брешешь! Я знаю, что у те на уме! Ты думашь, меня омманешь? Однако я не пень. Ты другим пой, — Он беспокойно оглянулся, тоскливо сказал: — А на бабу плюнь… черт с ней… потаскуха — и только. Чо, у те баб мало? Я прощу, только…
В церкви забили «Достойную». Семен закрестился.
— Пойдем чай пить. Аль нам на улице-то, как собакам, лаяться?
XIX
Настасья Максимовна нашла Калистрата Ефимыча в пригоне. Пахло зеленым, взрыхленным сеном, теплым дыханьем скотины. В колоде лежала темно-синяя глыба соли. Голубоглазая корова лизала глыбу мягким розовым языком.
Настасья Максимовна села подле, натягивая на плечи шаль, сказала дремотно:
— Ты все маешься? Семен-то жалится — убогих, грит, не примашь.
— Знаю.
— А ты как думашь?
— Я сам убогий. У меня всю душу замуслили. Мне идти некуда.
— А я — то?..
Положил ей руку на колено. Корова зашебуршала сеном. На край колоды сел воробей и удивленно взглянул блестящим глазком на соль, на человека.
— Ты душа другая. У те мед на сердце…
— А ты перестань!
— Надо. Сызмальства так… По баптистам ходил, всем богам молился. Кабы больной я был, может, и легче мне было бога найти, а тут нету ево. Никогда я не болел… Бают, в болестях находют. Поп Сидор вон лесного бога нашел.
Настасья Максимовна вздохнула.
— Лесной бог легкой. Сосной пахнет, пчелу любит.
— А я пчелу не люблю, пустая птица, хуже мужика.
— Пчела медушко дает.
— И мужик медушко дает. Я вот меду не давал. Сыны вон выдумали с меня взять. Меду всем хочется… И бог-то будто мед, а мне какого бога надо? Не знаю. Медового не надо. Я одних людей видал, они в дырку молились. Провертит в стенку дырку и шепчет туда. Доволен. А остяк вон своего бога порет.
Настасья Максимовна придвинулась теснее, положила голову на грудь. Глаза у ней мягкие, зеленовато-желтые, дремотные.
— Коли не даст медведя — порет, а даст — по губам салом мажет!.. Отец-то у меня сердитый был, пил нещадно, а меня восемнадцати лет взял да и женил. А жизнь-то я в сорок почти разбирать стал.
Шло от Настасьи Максимовны тепло. И оседало оно в ногах, уходить ему не хотелось. Тонко пахла колода долголетними сенами. Дерево было древнее, звонкое, как молитва.
— Разбирал-разбирал, до сего дня не разобрался. Ране-то до войны этой шли селами странники. Рассказывали чудеса все… Пошел. Такая же земля, народ такой же везде злой. Прошел я пешком до Катиринбурга почти, может, три тысячи верст, плюнул и вернулся. И забыл всех… не понравилось, забыл. Будто и не был нигде… А народ все ищет, ишь как ко мне хлынули, думали — нашел. Сначала-то убогие, завсегда они сначала. А потом пришли и здоровые. А у меня, милена, ничево на душе-то нету. Тундра. Ты вот как горносталь… Спишь, что ли?..
Сонно раскрыла глаза Настасья Максимовна, сонно проговорила:
— Я-то?.. Нет… Я так…
И опять закрыла.
Подошла корова. Шумно вздохнула круглыми, как куриное яйцо, ноздрями. Сунулась холодным носом d ладонь и вдруг стала облизывать шершавым, теплым языком солоноватую его руку.
XX
Той же ночью покинул Калистрат Ефимыч Талицу. Прохлада дремала на дороге. Фыркал конь.
Плыли вдали серебристо-фиолетовые горы. Ревели в белках медведи или ревели водопады — непонятно.