считала. Но гляжу я на Петрова, а Петров – высокий, ладный, в орденах и все при нем. Я и говорю Петрову:
– Хрен с ним, пусть подождет рыжий, мы ведь с тобой, Петров, сколько не виделись?
– Да ведь нельзя: хозяин!
– Ничего, придумаешь что-нибудь.
И провели мы с Петровым вот такую ночь!
Утром собираюсь – и летим мы к рыжему. Подлетаем, кажется, к Кенигсбергу. И говорю я Петрову:
– Вань, тут Жорик Семенов служит…
– Точно так, эскадрилья теперь у него.
– Вань, – говорю я, – тыщу лет я не видела Жорика. Христом – Богом прошу, посади самолет!
– Да как же?..
– А ты придумай что-нибудь, а, Вань? Ведь Жорик – свой парень.
И Ванька тоже был свой парень. Связались мы по рации, сели у Жорика. Ну, провела я у Жорика вот такую ночь!
А на прощанье Жорик и спрашивает:
– Ты у своего часто бываешь?
– Ой, часто.
– Когда тебя твой назад отправляет, кто тебя сопровождает?
Я говорю:
– Звено.
– Ясно, – говорит Жорик. – Тогда я даю тебе два звена. Поднялись мы в воздух – два звена самолетов меня сопровождают. Подлетаем к Ваське. Рыжий мой, пьяный мой, выскочил из землянки:
– Что такое? Два звена?!
Ну, был он, как всегда: пьяная рожа! И оттого затрясся от страха: вдруг отец пожаловал?
Весь личный состав был выстроен на летном поле, когда мы приземлились. Ну, я открываю дверь, смотрю: стоит моя сволочь! Пьяница моя, а все ж таки – муж! Хоть плохонький, да свой! Выхожу я на трап, а там внизу уже команду кричат:
– Смирна-а-а! Направо – равняйсь!
Тут Васька видит меня да как заорет радостно:
– Отставить построение! Это ж моя б… приехала!»– Хочу еще! Еще раз рассказать об этой самой естественной, самой гражданской и, можно сказать, самой христианской любви – жены к мужу… – начал приятнейший женский голос.
Вторая история о любви жены к мужу
Итак, жил-был художник Н. Не просто художник, а назовем его: ведущий художник Н., даже не так: руководящий художник Н.
Прославился он еще в тридцатые годы портретами славных стахановцев, изображениями наших великих строек.
Называл он себя тогда певцом рабочего класса, потомственным пролетарием, хотя злые языки утверждали, что происходил он из древнего дворянского рода и т. д., и т. п. На ушко даже рассказывали, что в двадцатых годах была у него некая тетка, чуть ли не бывшая фрейлина двора. Каковая воспитывала, одевала и обувала будущего пролетария. И рассказы сей тетки были исполнены интереснейших подробностей об амурных похождениях. Причем все с великими князьями, никак не меньше. К старости тетка пристрастилась к горячительным напиткам – и вот тогда язык ее окончательно развязался, и яркие подробности интимного быта кровавой династии вставали перед слушателями.
А к тому времени племянник уже сделал первые успехи на поприще. Но утихомирить тетку не было никакой возможности. И чтобы дело не приняло серьезного оборота, будущему певцу ударных строек пришлось принять меры.
Однажды к теткиному дому подкатила санитарная машина. Пьяненькую старушку вывели под белы руки и повезли в тот единственный дом, где даже в те годы можно было беспрепятственно рассказывать о своих амурах хоть с Александром Македонским.
В машине тетка вопила, проклинала племянника, доказывала, что она не сумасшедшая, призывала в свидетели многочисленных великих князей и Григория Распутина. А наш герой сидел рядом с психиатром и только молча и печально качал головой. Кстати, эта привычка молча, значительно, с некой печальной грустью покачивать головой – осталась у него на всю жизнь. И в сложные годы, когда часто требовалось говорить «да» или «нет», – он только грустно и значительно покачивал головой.
Вверх он двигался довольно быстро. В тридцатые годы, когда многие знаменитые художники покинули, так сказать, поприще (а в просторечии – сели), кто-то должен был прийти им на смену. Пришел он.
Именно тогда он открыл «правило жизни».
Каждую неделю он выдумывал нечто общественно полезное, точнее – совершенно бесполезное, но прикрытое полезными фразами. С этим он и направлялся в инстанции. И инстанции не смели не принять его ввиду полезных фраз. И он поднимался на «уровни», вступал в великие кабинеты, общался с глазу на глаз, устанавливал контакты. На любом мероприятии, отражавшемся в печати, была его фамилия. Он был всюду.
Так сформировалась его главная заповедь: «Всегда мелькать».
Он был остроумен и на высоких приемах всегда брал на себя роль шута. В этой роли ему прощались даже соленые шутки. Так однажды, во время некоего просмотра заграничного фильма, когда в кадре были только ноги голой женщины, пляшущей на столе, он удачно выкрикнул:
– Рамку!
За что был награжден тихим смехом Главного зрителя.
Был у него и смертельный враг, художник П., который так же, как он, рисовал домны и стахановцев и тоже считал себя рабочим певцом. В шестидесятых годах уже старый П. женился на молодой девушке со смешной фамилией Копна. П. ненавидел нашего героя и однажды буквально в лицо назвал его гофманским котом, которого гладят при всех режимах. Наш же герой только усмехнулся и ответил, что фраза малограмотна, и коли Гофман, то при чем тут режимы и какие это режимы? В завершение он сказал так:
– Ты мужик, П. Простой и злой. С твоим характером долго не протянешь. И умрешь ты один, без друзей, без детей – где-нибудь на копне, как и положено мужику!
Самое жуткое, что так и случилось. Причем точь-в-точь случилось. Видимо, наш герой действительно был гофманский кот-провидец.
В годы, о которых пойдет рассказ, кот сильно постарел, ему было за шестьдесят. У него была старая жена-ровесница и сын. Впрочем, о сыне потом. Жена его, происходившая из знаменитой семьи (фамильные бриллианты и проч.), была когда-то красива, а теперь стала просто мудра. Мудрая старая женщина, которая умеет прощать. Короче, вдвоем они составляли прекрасную и столь редкую в Союзе богатую буржуазную пару.
Под старость он стал влюбчив, и она ему абсолютно не мешала. И все стройные (несколько худосочные) манекенщицы Дома моделей, все вульгарные эстрадные певички, маленькие актриски и прочие мовешки испытали бремя его страстей. Возлюбленным своим он, естественно, помогал: пробивал им квартиры, машины, хорошие зарплаты, удачную работу и т. д. Только денег никогда не давал. К старости, как все богатые люди, он стал болезненно жаден. И когда очередная девица хотела от него избавиться, она попросту просила у него денег взаймы. Так все шло – скучно и гладко – до шестидесяти пяти лет. Наш герой все поднимался вверх, всюду мелькал, всюду выступал, поучал, руководил, и так как он был циник и пройдоха, то руководил весело, как бы мимоходом. В общем, руководство его было другим не в тягость, а ему на пользу.
И вот в это-то время наш герой и влюбился.
Жена, как обычно, приготовилась ничего не замечать. Но вскоре ей доложили, что новая пассия толста и некрасива, но преступно молода. Это настораживало.
Затем пришло новое пугающее сообщение. Все прежние красавицы из кордебалета и Дома моделей получили отставку: встречался он теперь, как это ни странно, только с толстой уродиной.
Жена села в машину и поехала по адресу.
Она изменилась в лице, когда из дома вышла молоденькая, хохочущая толстушка, действительно некрасивая, но – как бы это сказать? – пикантная. Толстушка засеменила маленькими короткими ножками к подъехавшей машине – его машине.
И тут жена вспомнила, как в воскресенье на даче… Жара была нестерпимая, она была в купальном костюме и поливала цветы… когда наткнулась на его взгляд. Сколько же там было ужаса, отвращения!
И вот поступило новое, потрясающее сообщение: он купил ей дачу. Это было уже невозможно. Жена одела свое жилистое тело в строгий английский костюм, чуть накрасилась и вошла к нему в кабинет. Был разгар дня, и он, как всегда, сидел с телефонной трубкой в руках. Он уже давно не писал: это было не нужно. Все, что он нарисовал прежде, – тиражировалось, копировалось, печаталось в бесконечных календарях, показывалось по телевидению, выставлялось в витринах. Ему же надо было только звонить по телефону, чтобы вся эта отлаженная годами машина работала.
И вот он сидел в своем кабинете среди дымящихся телефонов, нажимая на невидимые рычаги. В этот день утром он выбил две персональные выставки, три сборника репродукций своих работ плюс две поездки: во Францию и в Коста-Рику. Хотя никуда уезжать из Москвы он не мог, ибо назревал пленум творческого союза. Но он не мог не схватить. И, устроив себе эти две поездки, он сразу начал думать, как он будет выкручиваться, отказываться от них. В перерывах между звонками он набрасывал тезисы выступлений на семидесятилетии со дня рождения ненавистного П. Выступать на юбилее уже покойного П. было особенно приятно. Он придумал начало: «Речь, как платье женщины: чем короче, тем интереснее… Так что я буду краток, товарищи…» Это игривое начало на юбилее мертвеца, умершего на теле молодой жены, было прекрасно цинично. «Ничего, сожрут, – думал он с усмешкой. – Все сожрут…»
И в этот миг вошла жена.
Жена постаралась быть снисходительной и даже обняла его, а он задрожал от отвращения.
– Ты купил ей дачу?
Он молчал.
– Это делает тебя совсем смешным.
Он молчал.
– Говорят, она до неприличия некрасива.
Он страдальчески поморщился, ибо жена мешала ему думать о ней. Он думал о ней, когда вспоминал донжуанскую смерть П. О ней, о ее толстых коленях… То, что с ним происходило, происходило впервые: потому что в первый раз любили его. Любили его старое тело, его лицо