безумный. Когда я упал у пивной, измазался красной краской. Ха-ха! Понимаешь, на асфальте красные линии были проведены к Первому мая. Разделительные линии для демонстрации. И друзья мои, тихие бесенята, испугались вида крови моей, – он уже шептал. – А если это была искупительная кровь? А если я нес на своем лице им, любителям Достоевского, кровь-жертву? А они захлопнули передо мной двери, сукины бесы? Наш двадцатый век, – он хохотал, пьянея на глазах, – это история о бытовой химии. О заменителях крови, о заменителях друзей и заменителях чертей. Только любовь! Любовь спасет! Придумай мне сюжет про любовь. Я напишу. Я могу. А представляешь, как бы я мог написать этот эпизод? Выхожу пьяный, блюю на мостовую, рвота висит на подбородке, как у собаки. Делаю шаг, бедная моя голова винтом вращается, и я рушусь на землю. И щекой соприкасаюсь… но не с травой, не с землею – с асфальтом. И поднимаюсь с этого заменителя земли с заменителем крови на лице, и несу этот пылающий свет на лице – как мольбу о любви – к заменителям друзей. И они… захлопывают передо мною двери!

Он повис на моей руке, пьяно выворачивал ее и визгливо кричал:

– Ну, чем ты ответишь на такой рассказ? Дашь червончик, бес говенный? Только бы я ушел? Да, я пьяный. Стакан – и из такой тоски в такое: «Все могу! Все дозволено! Свободен, Господи!» А потом нирвана наша всероссийская: лежу в луже, щека елозит по грязи, – а смех раздирает, подлинный смех! Как не хватает нам смеха. Вы все обожаете патетику. Вся ваша литература – сплошная патетика! Львы Толстые, эпопеи проклятые! Даже Гоголь тосковал в своем смехе и рвался к патетике! Как он отдыхал душой, когда писал все эти «Руси-тройки». Вот тогда-то он и считал себя классиком. А от смеха своего с ума сошел. Нет, смеяться у нас умеют только пьяные и дурачки. А трезвые мы все полны благородного негодования. С этим негодованием на челе на плаху идем и друзей предаем. С одним и тем же «благородным негодованием». Вот почему я вас трезвых боюсь – не-на-ви-жу! А десятка твоя – дерьмо. Мне миллионом не заплатишь. Мне сюжет взамен дай. Я тебе рассказал про палату, падла? Дай в ответ. Дай, Христа ради, дай мне сюжет про любовь. И я такое напишу – все спасено будет, – он плакал. – Все дело в ауре, понимаешь. В ауре. Нынче нет любви».

Однако половина второго. Все! Заканчивать надо чтение.

«197… года, апрель.

Д. пришел ко мне утром. Без звонка по телефону. Позвонил сразу в дверь. Такая у него теперь пьяная привычка: напьется и приходит.

Но сегодня Д. трезвый. Удивительно! Глядит насмешливо… И абсолютно прежним тончиком:

– Ах, какой у тебя халат! Георгины на заднице!

Все это он произносит в дверях. Я не предлагаю ему войти, он сам входит. Снимает свое страшное вытертое кожаное пальто… Идет в комнату, оставляет следы грязных ботинок… Усаживается в кресле. И ставит рядом портфель. Тот самый, из которого когда-то, Бог знает сколько лет назад, он вынул мне журнал «Юность». Кивает на портфель:

– Вот, повесть написал…

Замолкает. Тут я, видать, должен всплеснуть руками. И, подыхая от счастья, просить почитать «повестуху»… Да, так было когда-то – тысячу лет назад, «разгневанный старик», так было в твое время! Но теперь – мое время!

Он открывает свой странный нынче, допотопный портфель. И вынимает толстенную рукопись. И кладет сей плод торжественно предо мною.

Ему даже в голову не приходит спросить; а может, «доброму старику» неинтересно читать или он занят, наш «добрый старик».

– Это повесть о том, – Д. засмеялся, – как я удавился… А вы, друзья мои, собрались на мои поминки. И в мою честь придумываете рассказы о любви. Кто как может… Короче, это «Декамерон». Только «Декамерон» в мою честь… В честь Д. «Де-Декамерон».

Он остановился. Видимо, здесь я должен был всплеснуть руками, восхититься сюжетом и т. д., и т. п. Я молчал.

– Понимаешь… В журнале все новые: либо гнусные людишки, либо незнакомые… Ты один можешь помочь… Когда тебе позвонить?

Мне надоел этот инфантильный безапелляционный тон!

Короче, я молча киваю на груду рукописей на моем столе:

– Все это, старик, я должен прочесть к понедельнику. К понедельнику также я должен сдать свою статью – раз…

И вот тут я останавливаюсь, широко улыбаюсь, ослепительно улыбаюсь. И спрашиваю:

– Кстати, ты хоть почитываешь мои статьи?

Страдание! Ах, какое страдание на его лице. Пытается соврать: жизнь хоть чему-то тебя научила! Наконец мямлит:

– Я… не выписываю газет. Только «Советский спорт».

Нет, ничему не научила тебя жизнь.

– А зачем тебе тогда мое мнение? Ну да, ты уже объяснил: больше некого попросить!.. Но ты хоть знаешь, например, что я написал… и о тебе?

Он весело засмеялся, кивнул:

– А как же! Сообщили. Я жил тогда… А! Ну да, мы с тобой тогда там были оба, в монастыре… Представляешь, они там меня нашли! Что-что, а о неприятностях у нас всегда сообщат вовремя!

– Ну и как?

– Что? Я… не прочел. Обо мне тогда столько писали… И я читал только хорошее!.. – Он опять захохотал. – Старик, я люблю, когда хвалят. Нет, я знаю: ты хороший критик. Л. очень возносила твою статью… кажется, про МХАТ, да?

От такого комплимента я… Но сдержался. Более того, я попросил передать сердечнейший привет Л., этой ныне спившейся дурище и шлюхе. И прибавил ласково:

– Ну что ж, хорошо, позвони мне… недели через две.

Излишне говорить, я прочел все тотчас, как только он ушел. Запоем.

«Повестуха» имела целых два эпиграфа. Приведу первый:

«Представьте себе огромную ручищу. Мохнатую лапу… Все наши литературные отцы подходили и взасос ее целовали… Чего хотел я? Делать то же самое. Но более квалифицированно».

И все в таком же духе, прежний, прежний Д.! Короче: я прочел — и мне не понравилось

«12 мая.

Пришел Д., конечно, опять без звонка, но опять трезвый. Сидел тихий, со страшным своим животом. В жутких, негнущихся, уродливых и опять грязных ботинках.

Сначала поговорили о том о сем. Он увидел на моем столе Сенеку, «Письма к Луцилию» (потихоньку положил, когда он вошел):

– Всю жизнь хотел написать о Нероне…

– Эк всех вас тянет о Нероне! Не меньше! С «усатым» все счеты сводите? Аллюзии! Но это от необразованности… А самая для нас современная фигура в то время – Анней Серен, знакомец Нерона и любимый родственник Сенеки. Они обменивались с Сенекой длинными утонченными письмами. В письмах этих Серен – совершеннейший Байрон, римский «лишний человек», разочарованный, страдающий – меланхолик, погруженный в депрессию! Он все время на грани самоубийства. И в это же время Серен предоставлял Нерону свой дом для тайных свиданий с любовницей. И пока Нерон забавлялся в его комнатах, Серен писал в прихожей утонченные письма к Сенеке. Кстати, закончил жизнь наш Гамлет, как многие меланхолики-либералы, начальником римской полиции! А умер этот Чайльд Гарольд, отравившись грибами с милым названием свинухи. Но все равно, – я постучал по книжке, – писали эти древние здорово!

Вот так уничтожив его последним замечанием, я придвинул к себе наконец его рукопись. Сделал суровое лицо, показывая, что перехожу к святая святых – литературе.

Самое смешное: он не засмеялся! С его-то чувством юмора! Нет, я не прав, все-таки он изменился. Я начал:

– Ну, насчет целующих мохнатую лапу, то бишь ручку-с… Ну, во-первых, далеко не все ее целовали. А многие и очень многие совсем не целовали… А тем, кто собирался или собирается этим заняться, – не советую руководствоваться твоим эпиграфом. Ручку не целуют квалифицированно, ее целуют искренне… Больше чувства да поклон пониже – вот и вся квалификация! Так что твой совет неточен, да… Это – раз, что же касается содержания рукописи…

Я аккуратно перелистал странички, исчерканные моим карандашом. На полях – редкие плюсики («Славно!») и огромные частые минусы.

– Ну, надеюсь, ты серьезно не предполагаешь, что в нашем журнале ее напечатают?

Здесь я остановился. Он почему-то радостно кивнул. Я опять сделал «но сурово брови мы насупим».

– Но допустим: если бы! Если бы вдруг и напечатали… – Я помолчал. – Ты действительно хочешь правду?

Опять он кивнул: что ему оставалось!

– Ну что ж, – продолжал я. – Тогда слушай! У тебя есть имя. И главное, вокруг имени легенда. Дескать, ты можешь, а тебе не дают!.. Ореол шестидесятых. Если тебя напечатают, старик, эта легенда закончится. Навсегда. – Я опять (уже совсем небрежно) перебрал его листики. – Это все литература… прошлого десятилетия. Да, забавно! Да, эпатаж! Но так писатели серьезные нынче не пишут…

Здесь он как- то очень обаятельно улыбнулся. Не могу понять значения этой улыбки. Она меня мучает…

Д. поднялся.

– Ты забыл рукопись, – сказал я.

Он усмехнулся:

– Ах… с ней!

– Может, хотя бы один эпиграф уберешь?..

– Сам убери. Разрешаю! – засмеялся он злобно, бешено. (Прежний, прежний Д.!) И добавил, вставая: – Дай червончик, а?

Все-таки унизил. Самое смешное – я дал.

И проводил его до дверей.

«Дурачок… И чего материшься! Недоволен временем? Ты же плод его… Бездарности нужна запретность… Нет, конечно, ты не бездарность, но все равно махонький… талантик, превращенный в личность. Чем? Нашими дурацкими запретами. Запретами тебя, как насосом, надули. Так что молись на запреты… Благословляй время… Ты не представляешь, как тебе сейчас хорошо, у тебя ведь есть надежда: вот распретят, и уж тогда-то я покажу!.. А если действительно завтра все распретят? Ты сразу все это потеряешь… Потому что, боюсь, сейчас ты конченый!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату