съемки.

Сережа умирал от смеха.

– Сережа, ты, по-моему, надолго здесь расположился, а зря: мы ведь с автором работать пришли. Ра-бо-тать! Я понимаю, ты забыл, что есть такое понятие…

Сережа все умирал от смеха.

– Так что, Сережа, сыграй в человека-невидимку – кино про него смотрел? Про книжку я тебя не спрашиваю – понимаю, здесь не читают книжек. Это – киностудия.

И Сережа исчез за дверью.

– Если три процента задуманного они выполняют – считай, ты счастливчик… Значит, о начале картины…

Режиссер походил из угла в угол, что означало раздумье. Он остановился у окна и зябко потер руки над батареей, как над костром, – это означало отчаяние.

– Жить не хочется и просыпаться ни к чему.

– Почему так?

–  Остроумный вопрос. Ты там на солнечном пляже, а я тут уродуюсь по две смены, пытаюсь воспроизвести то, что ты написал. Может быть, в повести это все как-то выглядело, но когда мы начали снимать…

Это был ораторский прием. Каждый раз, когда Режиссер хотел что-то переделать в его сценарии, он начинал с такой трагической ноты. Это называлось «подавить противника».

– Редактора найти не могу. Соловейчик прочел твой сценарий и сказал: «Это ниже разговора». А Соловейчик – петербургский интеллигент в десятом поколении… Ну, хрен с ним, с Соловейчиком. На сколько приехал? На сутки, конечно?

Вообще он приехал на два дня. Режиссер об этом знал, более того, они так и договаривались. Но ему вдруг стало отчего-то неудобно, и он промолчал.

– Значит, на сутки приехал? Задержись. Работа нам предстоит с тобой большая. Речь идет о судьбе картины. В таком виде сценарий снимать нельзя. Нечестно. – Режиссер вдруг закричал: – Работа предстоит огромная! – И добавил нежно: – Что ты молчишь?

Он знал, что вся огромная работа сведется к тому, что Режиссер приведет его домой и, пылая от нетерпения, прочтет кусок текста, который сочинил сам, уже прочитал своей жене, и они с ней всласть насладились этим творением. Люди обожают заниматься не своим делом: комики пытаются быть трагиками, поэты – драматургами, драматурги – прозаиками, актрисы – играть мужские роли… Что ж тут особенного – Режиссер хотел писать.

– Что ты молчишь?

И еще он знал конец: устав от выматывающих споров, от заискивающих режиссерских глаз, от торопливых пришепетываний его жены («Умоляю, верьте ему! Он талантлив! Мне неудобно об этом говорить, я жена, но он безумно талантлив!»), он, подправив самые ужасные фразы, согласится со всем, только бы уехать из этого сумасшедшего дома назад – к морю и солнцу… И Режиссер будет провожать его на поезд, они зайдут в ресторан и после на прощанье будут объясняться у поезда в творческой любви.

– Что я предлагаю… – В руках Режиссера появилась папочка. – Ну, сначала о мелочах. Мне очень понравилась такая фраза… я ее услышал в троллейбусе… ты ведь редко ездишь в общественном транспорте… значит, фраза: «Хоть плохонький, да свой». И еще: «Сижу одна и кукую»… И еще третья фраза… Вот черт, склероз… забыл! Но это все мелочи. Теперь главное: я не требую авторских, но то, что я придумал для финала… Когда я прочитал Вале… Ей плевать, что я муж, я слышу от нее иногда такие вещи…

– Я понял.

– Короче, мне неловко говорить, но словечко «гениально» мелькало. – Режиссер засмеялся. – Итак, читаю новый финал нашей картины. Повторяю, авторских не требую.

И Режиссер замолчал.

– Ну и что же ты не читаешь?

В ход опять пошла батарея – Режиссер зябко потер руки над воображаемым костром.

– Короче: я все время думал, почему у тебя она погибла?

В комнату заглянул Сережа.

– Мы работаем! – бешено заорал Режиссер. Сережа исчез.

– Понимаешь, смерть… – Это уже было доверительное шептанье. – Я пытался даже переставить эпизоды; всунуть ее гибель в начало, перед первой сценой на экска… экс-ка-ла-торе, проклятое слово… Я все делал. И тут я пришел к выводу… сейчас ты меня убьешь… – И Режиссер прокричал: – Она не погибла! Только сразу не отрицай!

Он молчал. И Режиссер, все еще не решаясь на него посмотреть, заговорил скороговоркой:

– Она осталась жива. Финал другой. Мне рассказывали недавно эпизод… фамилии не называем… она изменила ему, а он ее любил, любил по-страшному… – У Режиссера в глазах были слезы, он легко возбуждался. – И когда он все узнал, ворвался к ней домой и ударил ее. И при этом любил! Смертельно! И вот во время драки у нее задирается юбка… И когда он видит… В этом правда! Жестокая правда! Старик, какой эпизод! Они катаются по полу и… А потом лупят друг друга… И опять… Дерутся и е…ся! Бац! Бац!.. Какой эпизод! Вот что такое – на сливочном масле!.. Я предлагаю финал – помнишь, они у тебя ссорятся перед финалом? И вот в результате бешеной ссоры они…

– Трахаются.

– О, если бы! Да кто же это нам разрешит?! Но намек! Священная неясность! Два тела… точнее, тени, силуэты, и они не в постели, а в небе, они летят, как у Шагала, над домами, над миром! И только обнаженные руки, женская и мужская, тянутся друг к другу – но тщетно… В этом смысл того, что ты написал! А твоя катастрофа в финале – это по-детски банально! – Режиссер развивал наступление. – И когда старый маразматик Соловейчик после читки задал вопрос: «Почему она погибла?» – я не мог ему ответить!

– Почему она погибла…

– Пока я не пойму надсмысл сей смерти – это всего лишь сентиментально! Карамзин! А мне дай сливочное масло! Миры! Пока я не пойму, я не могу снимать! Что ты молчишь?

Почему она погибла? И когда она погибла?

А тогда было только начало. Были просто солнечные дни, и ему нравилось, как она идет своей танцующей походкой, и как все оборачиваются ей вслед, и как она по-птичьи порывиста, и как радостно красива.

– Я не опоздала?

Она никогда не опаздывала. В крайнем случае добиралась на микроавтобусах, на грузовичках, даже на поливальных машинах! Если в назначенный час у метро останавливалась какая- нибудь нелепая машина – это была она.

– Можешь меня чмокнуть в щечку. Нет-нет, чемоданчик не трогай. Я сама. Я потом как-нибудь нарочно устану для женственности и попрошу тебя понести… Что ты улыбаешься?

– Я не улыбаюсь.

– Нет, ты улыбаешься. У меня смешной вид, да? Просто у девушки в руках – два места: сумочка и пальтишко. Как я вышагиваю с тобой важно, ха-ха-ха! Нет-нет, чемоданчик не трогай!

Она боялась любой его помощи.

– Это не нужно девушке. Чтобы не мягчать. А то не заметишь и опять влопаешься в привязанность. А потом отвыкать трудно. Лучше подбадривать себя разными глупыми, грубыми словечками – опять же, чтобы не мягчать. А то хорошо мне – я плачу, плохо – реву, слезы у меня близко расположены, думаю я себе.

«Думаю я себе» – одно из выражений, которыми она себя «подбадривала». Другое – «ужасно».

По дороге ее посещали самые внезапные мысли, и тогда она вдруг вцеплялась в его руку и произносила, расширив зеленые глаза:

– Ужасно!

Но добиться от нее, что именно «ужасно», было невозможно. Она шла и молча шевелила губами – это она так беседовала сама с собой. А через несколько дней вдруг говорила:

– Знаешь, мне приснилось в ту ночь, что тебе стало плохо-плохо и ты остался совсем один, какой-то разорившийся, никому не нужный, «изгой», как говорит бабушка Вера Николаевна. И я тебя так жалею, ну до слез, а помочь почему-то не могу, не пускают меня к тебе… Представляешь, мы с тобой шли тогда – и я все это вдруг так отчетливо увидела!

Но все это она говорила ему потом…

В комнату весело ввалились все те же: Женщина с никаким лицом и радостный Сережа.

– Время, Федор Федорович!

Режиссер принял величественный и таинственный вид – такими иногда бывают женщины перед родами.

– Пора в павильон! Со мной пойдешь или здесь над финалом подумаешь?

– Над финалом я думать не буду. Финал будет прежний.

– Парень, так не пойдет. Я прошу тебя о минимуме – другие режиссеры вообще ничего не просят. Они просто не разговаривают с авторами, они их переделывают. – Режиссер распалял себя. – А я прошу! Я объясняю, почему меня жмет! А ты…

Когда напечатали его повесть, некая критическая дама, существо некрасивое и оттого, естественно, умное и злое, сказала, яростно улыбаясь:

– Милая повесть. Можно, конечно, писать и получше, но сейчас это необязательно. Восхитительна главная героиня – святая. Это своего рода новаторство. Последние удачные жития святых были написаны в пятнадцатом веке.

Он горячился и, стараясь оскорбить даму, заявил, что его повесть нелегко читать женщинам, столь разительно похожим на каракатиц. Он хотел ее обидеть… Зачем? Она была не виновата. Она никогда не любила. И ее не любили. Никогда. И оттого она была так яростно деловита и с такой страстью занималась уймой важных и серьезных вещей, которые в конечном счете оказываются такими неважными и несерьезными…

А она – любила. И поэтому повесть имела успех. Ему повезло с ней. Ему попалась прекрасная она. Это самое важное, если ты стараешься писать правду. А он тогда старался.

– Если хочешь знать правду – надо переписать полсценария! – прокричал Режиссер, уже стоя в дверях. Чтобы весь коридор слышал, как он управляется с автором. И как он несчастен. – Скажи что-нибудь! Роди!

– Пошел к черту.

–  Пошел сам! Я не буду снимать! Снимай сам это дерьмо! Говенный святочный рассказ! И справедливо об этом писали!

– Зачем ты тогда взялся снимать?

– Потому что нечего было снимать! Понимаешь: не-че-го! А хочется! А нечего! А надо! Ам-ам делать надо!

– Федор Федорович, в павильоне-то заждались, – нежно сказал Сережа. Он любил скандалы.

– Я прошу тебя, парень, –

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату