Шутники наведались сюда вчера ночью, когда она закончила смену и ушла. Теперь обвинять некого.
Она со вздохом продела пальцы во вторую перчатку. По крайней мере, на этот раз ей не плеснули краски внутрь. Перчатки по-прежнему годились для работы, брать новые не придется. Может, как-нибудь потом она их даже отчистит.
— До сих пор ведь не наскучило, а? — пробормотала она себе под нос. — А ведь шестнадцать лет прошло, чтоб их. Вот и думаешь, грешным делом, — а не пора бы шутке устареть?
Шерстяные перчатки она оставила на полке, на которой когда-то значилось ее имя. Брайар написала на ней УИЛКС, но кто-то все перечеркнул и переправил на БЛЮ.[4] Поверх этой надписи она снова нацарапала УИЛКС, и игра повторялась раз за разом, пока на доске не осталось свободного места, — хотя все уже намертво уяснили, кому принадлежит эта полка.
Ее защитные очки остались нетронутыми — что ж, спасибо и на том. Ей недешево обходились и перчатки, а за порчу более сложного инвентаря пришлось бы отдать компании недельный заработок.
Все рабочие носили очки с подцвеченными линзами, позволявшими любому наблюдателю — по причинам, до сих пор толком не исследованным, — без труда различать коварную Гниль. Даже в небольших количествах та представлялась глазу зеленовато-желтым, вязко сочащимся маревом. Хотя с научной точки зрения Гниль относилась к газам, она обладала приличной плотностью и по свойствам напоминала ил, растекаясь и собираясь в сгустки.
Застегнув ремешки и пристроив неуклюжее приспособление на лице, Брайар повесила пальто на крючок, вооружилась гаечным ключом — длинным, в половину руки, — и прошла в главный цех, где ей предстояло до самого вечера двигать с места на место пышущие жаром котлы.
Десять часов спустя она сняла перчатки, стянула очки и вернула все на полку.
За дверью по-прежнему моросило, и неудивительно. Брайар потуже затянула на подбородке завязки шляпы — большой, с круглыми полями. Не хватало еще, чтобы по милости дождя в волосах выцвели рыжие пряди; лучше им оставаться черными. Поплотнее запахнув пальто на груди и спрятав руки в карманы, она зашагала домой.
Обратная дорога представляла собой чуть ли не сплошной подъем, зато ветер бил прямо в спину, шквалом налетая с океана и разбиваясь о крыши на задворках старого города. Сам путь был хоть и неблизким, но хорошо знакомым, и Брайар не обращала на стихию особого внимания. Она так привыкла к непогоде, что та казалась не более чем фоновой музыкой — неприятной, но и не назойливой, разве что временами по пальцам ног разливалось онемение, и приходилось хорошенько притопнуть, чтобы вернуть в них жизнь.
Когда она дошла до дому, только-только начало темнеть.
Еще немного, и у нее закружилась бы голова от радости. Зимой ей редко случалось возвращаться до того, как небосклон наливался чернотой, — и до чего же удивительно было взбираться по перекошенным каменным ступеням, когда среди туч еще проглядывали розовые жилки!
Невелика победа — и все же ее хотелось отпраздновать.
Только сперва, подумала Брайар, нужно извиниться перед Иезекиилем. Усадить его рядышком и поговорить — лишь бы выслушал до конца. Если уж на то пошло, можно рассказать ему кое-какие подробности. Не все, само собой.
Самого худшего ему неоткуда было знать, даже если он и считал иначе. Брайар представляла, какие слухи бродят по городу. Ей и самой приходилось с ними сталкиваться, десятки раз отвечая на расспросы десятков полицейских, репортеров и взбешенных потерпевших.
Дело ясное, слышал их и Зик. Его терзали ими в школе, еще когда он был малышом и давал волю слезам. Однажды — тогда мальчик едва доставал ей до пояса — он поинтересовался, а правда ли все это. Неужели это папа сделал ту ужасную машину, из-за которой город оказался разрушен и местами ушел под землю? Неужели Гниль началась из-за него?
— Да, — пришлось ей сказать в тот день. — Да, так все и произошло, но я не знаю почему. Он никогда мне не говорил. Пожалуйста, не спрашивай меня больше о таких вещах.
И он действительно перестал спрашивать, хотя временами Брайар и жалела об этом. Если бы мальчик спросил, она бы, возможно, придумала для него какую-нибудь хорошую… замечательную историю. Ведь не сводилось же все к страху и отчуждению… Некогда она искренне любила своего мужа — и не без причин. Кое-какие из них не спишешь на девичье легкомыслие, и не в одних деньгах дело.
(О, она знала, что он богат… и в каком-то смысле, наверное, деньги помогали ей оставаться легкомысленной. Но решающей роли они не играли. Никогда.)
Можно рассказать Зику о тайком даримых цветах, о записках, начертанных почти что волшебными чернилами, которые сами собой начинали мерцать, вспыхивали и исчезали без следа. А еще были всякие милые штучки и очаровательные игрушки. Однажды Левитикус сделал для нее брошку, которая со стороны казалась обычной пуговицей, но стоило повернуть филигранный ободок, как миниатюрный механизм внутри начинал выводить изысканную мелодию.
Если бы Зик хоть раз ее спросил, она бы поделилась с ним парой-тройкой историй об этом человеке и тот не выглядел бы уже таким чудовищем.
И все же, подумалось ей, глупо было ждать, пока мальчик сам не спросит. Все вдруг стало очевидней некуда: надо было просто рассказать ему. Пускай бы бедный мальчик знал, что выпадали на их долю и хорошие деньки и что у нее имелись весомые причины — по крайней мере так ей казалось в то время, — чтобы сбежать от строгого, холодного отца под венец с каким-то там ученым, хотя ей тогда набежало едва ли больше лет, чем теперь ее сыну.
И вообще, так бы ему и сказала прошлым вечером: «Ты
От этих мыслей она приободрилась даже больше, чем от раннего возвращения домой и от надежды застать Зика. Можно начать без всяких вступлений. Надо загладить старые промахи — да и они, по сути, не что иное, как недоразумения, порожденные нерешительностью.
Ключ с резким звуком повернулся в скважине. За отворившейся дверью затаилась темнота.
— Зик? Зик, ты дома?
Камин остыл. Брайар взяла лампу со столика у двери и принялась искать спички. В доме не горело ни единой свечи. Ее раздражала необходимость в дополнительном освещении. Прошло много месяцев с тех пор, как можно было вернуться сюда с работы и впустить свет, всего-то раздвинув шторы. Но солнце почти уже скрылось за горизонтом, и все комнаты тонули во мраке, лишь от ее лампы разбегались тени.
— Зик?
Она и сама не знала, для чего опять выкрикивает имя сына, — она уже поняла, что его нет дома. И дело было не только в темноте — просто дом казался пустым. В нем стояла тишина, в которой не было места для мальчика, запершегося у себя в комнате.
— Зик?
Безмолвие становилось невыносимым, и Брайар не понимала отчего. Ей не раз доводилось возвращаться в пустой дом, но это никогда не действовало ей на нервы.
Хорошего настроения как не бывало.
Свет лампы заметался по дому. Детали понемногу выступали из тьмы. Ей не показалось: кое-что и вправду было не так. Один из шкафчиков на кухне открыт; в нем она хранила бакалейные продукты, когда удавалось ими разжиться, — консервы, сухари, крупа. Теперь он зиял пустотой. Посреди комнаты, на полу перед кожаным стулом, блеснул отраженным светом кусочек металла.
Пуля.
— Зик? — снова повторила она, только это напоминало уже не вопрос, а бессильный выдох.
Она подняла пулю и стала рассматривать ее — и все то время, что допрашивала взглядом бессловесный металл, чувствовала себя уязвимой.
И не так, будто за ней наблюдают. Нет, будто она беззащитна перед нападением.
Будто где-то рядом таилась опасность и знала, как пробраться в дом.
Двери. Четыре двери в тесном коридорчике — одна ведет в кладовку, три другие — в спальни.
Дверь Зика была распахнута.
Она чуть не выронила лампу с пулей заодно. Слепой ужас сдавил ей грудь, пригвоздил к месту.