хмеля и черемухи. На следующий день упущение исправили, посадили новую черемуху. Суслов смилостивился и коменданта оставил, но начальнику охраны сказал: «Вы знаете, Ленин своего коменданта уволил за такое отношение к природе…»
— Летом на отдыхе купался ровно десять минут, — рассказывал бывший начальник его охраны Борис Александрович Мартьянов. — Далеко от берега не отплывал. Ему нравилось, если плаваешь рядом потихонечку, без шума и брызг. Когда он гулял, то любил, чтобы между ним и охраной была дистанция. Правда, если было скользко, то чуть ли не под локоть его ведешь… Особенно ему не нравилось, когда во время поездок впереди шла милицейская машина со спецсигналами. Он не переваривал резких звуков. Однажды в Ленинграде не выдержал, приказал: «Остановите машину, я пойду пешком — не могу ехать с такой кавалькадой!»
В одежде Суслов был неприхотлив.
— Была у него вечная папаха «пирожком», — вспоминал Борис Мартьянов. — Носил тяжелое пальто с каракулевым воротником. Никакие микропорки в обуви не признавал — носил полуботинки только на кожаной подошве, ему на заказ шили в специальной мастерской — приезжал сапожник, мерил ногу.
На заседаниях политбюро Суслов сидел справа от генерального секретаря. Брежнев знал, что ему не надо бояться Суслова: тот никогда не станет его подсиживать. Михаила Андреевича устраивало место второго человека. Брежнев видел: Суслов не выпячивает себя, никогда не скажет, что это он сделал, всегда — «так решил Леонид Ильич».
Он был вполне грамотным человеком, синим карандашом правил ошибки и расставлял запятые в документах, составленных его подчиненными. Но то, что восхищало аппаратчиков, было проявлением фантастического догматизма. Суслов был озабочен тем, как вернуть контроль над обществом после хрущевской оттепели, как подавить проснувшееся свободомыслие. Он не допускал ни малейшего отклонения от генеральной линии. Органически боялся живого слова и убирал тех, кто пытался выйти за разрешенные рамки. Академик Георгий Аркадьевич Арбатов в свойственной ему образной форме так сказал о Суслове:
— Михаил Андреевич всегда знает, где яйца, и, как их ни прячь, ни закутывай, он их сразу увидит и… чик, отрезал.
По такому же принципу подбирали идеологические кадры: главное — готовность исполнить любое указание любого начальства.
«Могучее “Нельзя!” царило в Отечестве нашем, — вспоминал Николай Рыжков, — и какими бы идеологическими одеждами оно ни прикрывалось, это слово всегда было орудием подавления свободы, мысли и действий и вместе с тем — лекарством от страха потерять власть для тех, кто дошел, добрался, дорвался до нее».
Обработка умов, продолжавшаяся десятилетиями, создала невероятно искаженную, но цельную картину мира, где сосуществовали ложные нравственные ориентиры и мнимые кумиры. Брежневская система закрепила привычку к лицемерию и безудержному фарисейству — вроде бурных и продолжительных аплодисментов на собраниях, восторженного приветствия вождей — любых вождей… Ущерб для морали очевиден: ни чувства собственного достоинства, ни привычки к искренности. Как писала когда-то Ольга Берггольц:
В мае 1977 года заведующим отделом пропаганды назначили Евгения Михайловича Тяжельникова. Он немалую часть жизни провел в комсомоле и даже пятидесятилетний юбилей встретил на посту первого секретаря ЦК ВЛКСМ. Пятидесятилетний человек во главе молодежного объединения — это само по себе было абсурдно, но партийное руководство не смущало. Семидесятилетние члены политбюро, видимо, воспринимали его как мальчишку.
Евгений Михайлович отличился по части изыскания документов о славной биографии Брежнева и сочинения призывов и лозунгов, прославляющих эпоху и генерального секретаря. Заместитель Тяжельникова Михаил Федорович Ненашев называл это лицедейством, которое «пышно расцвело на столичной почве и принесло ему славу незаурядного трубадура вождя и приводило в оторопь даже видавших виды аппаратчиков в ЦК». Такова была комсомольская школа массовых мероприятий.
«А в аппарате и в подведомственных учреждениях, — писал Вадим Медведев, другой заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК, — насаждались стереотипность мышления, жесткая дисциплина, нетерпимость не то что к инакомыслию, но и к любому мнению, отличному от тяжельниковского».
Даже Леонида Ильича иногда тяготило начетничество главного идеолога. После одного выступления Суслова, пометил в дневнике Анатолий Черняев, Леонид Ильич пожаловался своему окружению:
— В зале, наверное, заснули — скучно. Знаете, как сваи в фундамент забивают. Так и у Михаила — ни одного живого слова, ни одной мысли — тысячу раз сказанное и писанное.
Но в последние годы Брежнев, утратив способность работать, вынужден был полагаться на самых близких соратников — в первую очередь на Суслова. Леонид Ильич, прочитав какой-то материал, говорил: «Надо спросить Мишу». Материал несли Михаилу Андреевичу. И его слово было последним.
— Как раз в этот период я участвовал в работе над докладом и три недели наблюдал Брежнева, уже больного, — вспоминал профессор Печенев. — Он страдал от прогрессирующего склероза сосудов, поэтому у него было какое-то перемежающееся состояние. Один день он был способен слушать, что мы ему писали, и даже косвенно участвовать в обсуждении, а на другой — отключался. Он ориентировался на мнение Суслова и спрашивал: а что по этому поводу думает Михаил Андреевич?
Брежнев был за Сусловым как за каменной стеной и говорил в своем кругу:
— Если мне приходится уезжать, я чувствую себя спокойно, когда в Москве Михаил Андреевич.
Суслов и сам был больным человеком. Он страдал диабетом и многими другими заболеваниями. На приемах и банкетах ему в бокал наливали минеральную воду, приносили вареную рыбу или белое мясо птицы. Дома предпочитал каши и творог.
Михаил Андреевич не любил врачей и не доверял их рекомендациям, как и его жена, страдавшая диабетом в тяжелой форме. Они оба часто отказывались от помощи медиков и не желали принимать прописанные им лекарства. Лечащему врачу он жаловался на боли в левой руке и за грудиной после даже непродолжительной прогулки. Опытные врачи сразу определили, что боли сердечного характера — у Михаила Андреевича развилась сильнейшая стенокардия. Сняли электрокардиограмму, провели другие исследования и установили атеросклероз сосудов сердца и коронарную недостаточность. Но Суслов категорически отверг диагноз:
— Вы все выдумываете. Я не больной. Это вы меня хотите сделать больным. Я здоровый, а это у меня сустав ноет.
Может быть, он не хотел считать себя больным, чтобы не отправили на пенсию, может, искренне не верил, что способен болеть, как и все другие люди.
По просьбе Чазова в Соединенных Штатах заказали мазь, содержащую сердечные препараты. Михаилу Андреевичу сказали, что она снимет боли в суставах. Суслов старательно втирал мазь в больную руку. Лекарство, как и следовало ожидать, помогло. Сердечные боли уменьшились. И Суслов был доволен, назидательно заметил врачам:
— Я же говорил, что болит рука. Стали применять мазь, и все прошло. А вы мне твердили: сердце, сердце…
В январе 1982 года Михаил Андреевич лег на обследование. Первоначально врачи не нашли у него ничего пугающего. А потом прямо в больнице случился инсульт, он потерял сознание и уже не пришел в себя. Кровоизлияние в мозг было настолько обширным, что не оставляло никакой надежды. Суслов немного не дожил до восьмидесяти лет. Он долго сохранял работоспособность благодаря размеренному образу жизни и полнейшей невозмутимости. Академик Чазов говорил, что если бы рядом бомба взорвалась, Суслов