ему лично. Когда Эндрю говорил о «глобальных деньгах», когда он распределял их, когда воплощал собой источник неистощимого богатства, это же все было ради бедной Африки? Но эта миссия, господи! Это же римско-католическая церковь, так ведь? Они должны в деньгах купаться, разве нет? В занавеске из набивной ткани, которая пыталась защитить дом от слепящего солнца, зияла дыра. На полу копошились мелкие черные муравьи. Негритянка принесла ему стакан апельсинового сока — теплого. Нету льда?
Кухня, куда ушла чернокожая женщина, находилась справа от входа. Слева была еще одна дверь, раскрытая. На вбитом в дверь гвозде висел халатик — Эндрю узнал его, у Сильвии был такой. Он вошел в комнату. Голый кирпичный пол, кирпичные стены, бледные стебли тростника вместо потолка — все это стало для Сильвии второй кожей, а Эндрю казалось оскорбительно нищим. Такая узкая эта комната, такая бедная. На маленькой тумбочке стоят фотографии в серебряных рамках. Вот Юлия, а вот — Фрэнсис. И вот он сам, в возрасте примерно двадцати пяти лет, изящный, ироничный, улыбается себе повзрослевшему. Было больно смотреть на свою молодость, и Эндрю отвернулся, неосознанно проведя рукой по лицу, словно хотел восстановить то уверенное, не отмеченное жизнью, невинное выражение. Он подумал, что в том возрасте еще не вкусил плода с дерева познания добра и зла. С долей издевки он разглядывал враждебную ему обстановку. Его взгляд остановился на маленьком распятии: оно говорило о Сильвии, которой Эндрю совсем не знал, и он пытался принять распятие, принять ее. По стенам на гвоздях была развешена ее одежда. Ее обувь, в основном сандалии, стояли в ряд около двери. Он обернулся и увидел Леонардо на стене. Остальные изображения Девы и младенцев он проигнорировал. Что ж, хоть одна приличная вещь в комнате.
Эндрю услышал чьи-то шаги, подошел к окну, которое выходило на веранду, и увидел, как по тропе к дому приближается Сильвия: одетая в джинсы и свободную майку, похожую на ту, что была на чернокожей служанке; ее волосы, выжженные солнцем, стягивает на затылке резинка; между бровями пролегла морщинка озабоченности; кожа сухая, темно-коричневая от загара. Сильвия похудела еще сильнее, чем раньше. Эндрю вышел, она увидела его, бросилась навстречу, и последовали долгие объятия, полные любви и воспоминаний.
Эндрю хотел посмотреть ее больницу; Сильвия не хотела вести его туда, зная, что он не поймет того, что увидит.
Да и как ему понять, ведь ей самой понадобилось столько времени. Но они все-таки зашагали по тропе, и Сильвия показала гостю сарай, который называла аптекой, несколько навесов и большую хижину, которой особенно гордилась. Повсюду на циновках, под деревьями лежали чернокожие больные. Пара мужчин вышли из буша, подняли женщину, которую Эндрю принял за спящую, на носилки из веток и листвы и вместе с ней снова исчезли в зарослях.
— Умерла, — пояснила Сильвия. — При родах. Но она была больна. Я уверена, это был СПИД.
Эндрю не знал, какой реакции она ожидает от него на свои слова — если вообще ожидает. В ее голосе он слышал… что — гнев? стоицизм?
Вернувшись в дом, они застали там отца Макгвайра. Эндрю невзлюбил священника еще по письмам Сильвии и тотчас начал говорить, как привык делать в трудных ситуациях. Большую часть своей жизни он проводил на заседаниях комитетов, на конференциях или конгрессах, всегда в президиуме и держа под контролем людей из сотен стран, представляющих конфликтующие интересы и требования. Наверное, не существует человека, более достойного, чем Эндрю, носить техническое звание фасилитатор: вот кем он был, вот что делал — сглаживал дороги, открывал перспективы. Некоторые фасилитаторы используют молчание — сидят с ничего не выражающими лицами до тех пор, пока наконец не остановят схватку заключительными словами. Но другие фасилитаторы говорят, и выдержанные и обходительные речи Эндрю растворяли противоречия, и он привычен был видеть, как сердитые или подозрительные лица смягчаются улыбками согласия.
Он рассказывал о вчерашнем ужине, который в его описании превращался в умеренно забавную социальную комедию и заставил бы слушателей смеяться — таких слушателей, кто был бы хоть немного знаком с подоплекой. Но эти двое — и та черная женщина, стоящая у стены — не улыбались, и Эндрю думал: «Конечно же, они ничуть не лучше крестьян, они не привыкли…» И почему-то Сильвия и священник стояли возле своих стульев, хотя он уже сидел, готовый вести беседу, и ждал, когда они все-таки улыбнутся. Но нет, ему никак не удавалось завоевать их, и взгляд, промелькнувший между ними, внезапно просветил Эндрю: они хотят помолиться перед едой. От злости на себя он покраснел.
— О, простите меня, — сказал он и встал.
Отец Макгвайр произнес несколько фраз на латыни, которые Эндрю не понял, и Сильвия сказала «аминь» тем чистым звонким голоском, который запомнился Эндрю с тех давних времен.
И все трое сели. Эндрю находился в таком смятении из-за того, что так непростительно оконфузился, что не мог говорить.
Чернокожая служанка, про которую он догадался, что это Ребекка, подала еду. На обед была курица, та самая, что сдохла этим утром от обезвоживания. Мясо было жестким. Священник сказал Ребекке, что бессмысленно готовить только что умершую курицу, но она возразила, что хотела сделать что-нибудь вкусное в честь гостя. Еще она подала желе, и отец Маквайр, уплетая его за обе щеки, пожалел, что нечасто у них бывают гости.
Сильвия знала, что Эндрю наблюдает, и поэтому пыталась есть курицу и глотала желе словно это было лекарство.
Он хотел узнать историю больницы. Эта больница шокировала его, как шокировало то, что посреди этой нищеты оказалась Сильвия. Как можно называть больницей эту никудышную горстку навесов? Его неприязнь к месту, его подозрения проявлялись, они ощущались Сильвией, священником и Ребеккой, которая так и стояла спиной к кухне, руки на груди, и слушала. Ребекка Эндрю тоже не нравилась. И еще сильнее ему не нравилось то, что Сильвия становится похожей на нее — и этой затрапезной майкой в местном стиле, и этими ее новыми манерами, движениями лица, глаз, в которых Сильвия не давала себе отчета. Почти все свое время Эндрю проводил с «цветными людьми» — а как еще назовешь Сильвию, почти такую же темнокожую, как Ребекка? Он знал, что не страдает расовыми предрассудками. Но нет, это были предрассудки классовые, которые часто путают с расовыми. О чем только думала Сильвия, опускаясь до такого состояния?
Эти мысли, отражающиеся на лице Эндрю, несмотря на все его улыбки и светскую общительность, настраивали трех его собеседников против него. Трио, в котором два человека были ему в высшей степени неприятны, объединялось критикой в его адрес.
Эмоции отца Макгвайра дали о себе знать таким образом:
— Этот ваш белый костюм, да как вам вообще в голову пришло надевать его, когда ехали к нам, в наши пыльные края?
Эндрю и сам понимал, что сглупил. У него имелось около дюжины белых и кремовых прохладных льняных костюмов, в которых он курсировал по Африке, сохраняя свежесть. Но сегодня костюм весь покрылся рыжей пылью, и Эндрю поймал критичный взгляд Сильвии: она изучала его и воспринимала костюм как симптом.
— Это и к лучшему, что ты не видел больницу, какой она была в то время, когда я только приехала сюда, — сказала Сильвия.
— Она права, — подтвердил священник. — Если вы шокированы тем, что видите сейчас, то что бы вы сказали тогда?
— Я не говорил, что шокирован.
— Думаю, мы научились различать определенные выражения на лицах наших гостей, — заметил отец Макгвайр, — но если вы хотите понять нашу больницу, то спросите людей в деревне, что они о ней думают.
— Мы думаем, что доктор Сильвия послана нам с небес, — заявила Ребекка.
Это заставило Эндрю замолчать. Они продолжали сидеть за столом, пили слабый кофе, за что священник извинился — приличный кофе не найти, все, что импортируется, страшно дорого, не хватает самого основного, и все из-за некомпетентности, дело только в… Он разошелся, повторяя набор привычных жалоб, но потом спохватился, вздохнул и сказал:
— Да простит меня Господь. Что это я, жалуюсь на такие мелочи, как плохой кофе.
А что касается истории больницы, то Эндрю видел, что ее не расскажут ему, и знал, что сам в этом