держаться вместе, громким шепотом пересказывая друг другу ту или другую сплетню. Кое-кто называл имена певичек и их патронов-рогоносцев, лица которых мелькали на газетных снимках, а остальные просто болтали о том, кто в кого влюбился и кого бросили любовница или любовник.
Второй этаж здания, где, собственно, и размещалась выставка, был ярко освещен; смех и гневные возгласы, доносившиеся оттуда, были слышны даже на улице. Эскофье встал в очередь и вместе с нею стал постепенно, шаг за шагом подниматься по крутой лестнице. Он не переобулся и в своих туфлях на высокой платформе чувствовал себя крайне неуверенно; они были скользкими от грязи, то и дело цеплялись за ступеньки и заставляли его наклоняться вперед, отчего он казался себе еще меньше ростом. Наконец он достиг верхней лестничной площадки и сразу увидел яростно споривших друг с другом людей.
— Глупцы!
— Гении!
Схватка разгоралась. Кто-то пронзительно заорал, но многие смеялись, когда спорщики выхватили оружие; впрочем, «дуэлянтов» тут же выпроводили на улицу. В темноте прозвучали два выстрела, и снова послышались аплодисменты и смех. Эскофье даже смотреть не стал.
За столиком сидел какой-то усталый человек и продавал входные билеты. Глаза у билетера были налиты кровью, волосы и борода всклокочены. Входной билет стоил один франк, а каталог — оказалось, что его издал как раз этот всклокоченный человек, брат Ренуара[33] Эдмон, — пятьдесят сантимов. У Эскофье денег едва хватило на входной билет. Но каталог он изучил весьма внимательно, бережно его листая и стараясь не погнуть корешок.
— Вы не согласились бы на обмен? — спросил он. — За этот чудесный альбом не менее чудесный обед в «Ле Пти Мулен Руж»?
Брат Ренуара покачал головой.
— Пятьдесят сантимов — это ничто по сравнению с теми мучениями, через которые мне пришлось пройти. Дега до последнего времени не находил времени, чтобы поговорить со мной, пока не настала пора отправлять книгу в типографию. А Моне прислал слишком много картин, и все с такими ужасными названиями — «Въезд в деревню», «Выезд из деревни», «Утро в деревне». Этот человек совершенно лишен здравомыслия!
И брат Ренуара открыл каталог на той странице, где была репродукция картины Моне «Гавр. Вид из окна»; на ней солнце, просвечивая сквозь сырую туманную дымку, и само казалось просто сгустком пара. Странно, но это зрелище совершенно завораживало — а почему, Эскофье объяснить не мог.
— Еще спасибо, что он разрешил мне дать своим картинам другие названия, — сказал Эдмон Ренуар. — Разве плохо звучит: «Восход солнца. Впечатление»?
Да, он был прав: звучало отлично. И Эскофье уплатил пятьдесят сантимов.
— Merci.
И Эдмон Ренуар, брат Огюста Ренуара, бережно записал приход в гроссбух. Эскофье заметил, что в этой графе совсем мало цифр. Известность не принесла художникам особого дохода.
Если бы здесь был ресторан, этот человек стал бы богачом.
Несмотря на довольно поздний вечер, студия была битком набита народом, хотя к «рабочему классу», похоже, принадлежали весьма немногие, вопреки надеждам организаторов выставки. В основном толпа посетителей состояла из художников, причем не слишком известных, куртизанок и актеров. Это были именно те люди, которым Эскофье часто позволял поесть в «Ле Пти Мулен Руж» просто в качестве гостей — про себя он их называл «декоративными людьми». Богема, своего рода цыгане, они были остроумны, привлекательны, даже очаровательны и совершенно чужды условностям. Мало того, они были забавны; именно они главным образом и задавали тон за любым столом, в любом ресторане. Особенно женщины. Без этих женщин в его ресторане сидели бы одни несчастные мужчины. Респектабельные дамы не желали показываться в публичном месте, тем более обедать там. По крайней мере, пока. И Эскофье все пытался убедить владельцев ресторана сделать в обеденных залах более интимное, розоватое освещение, которое всегда льстит дамам. Он уверял хозяев, что вскоре и респектабельные дамы станут посещать «Ле Пти Мулен Руж» и только его. Будут приходить туда снова и снова. Кроме того, он прекрасно понимал, что цивилизующее присутствие женщин, даже принадлежащих к богеме, — это ключ к успеху любого ресторана.
Однако на выставке импрессионистов эти женщины, как ему показалось, выглядели несколько угрожающе. Многие из них пили вино. И все очень громко говорили, яростно при этом жестикулируя. Стены комнат были выкрашены в густо-красный цвет, цвет граната, и люди спорили даже из-за цвета стен. «Кровь! — орал какой-то человек. — Эти стены насквозь пропитаны кровью!»
Все это казалось в высшей степени странным. «Да у них тут настоящий театр», — подумал Эскофье.
Но как бы ни называть оттенок этих стен — гранатовым или кровавым, — а они служили отличным фоном для самих работ. Каждая картина, а их там было немало, четко выделялась на яростно пылающих стенах. Каждый мазок или игра светотени, любое намерение художника и любой нюанс были как бы подчеркнуты — так бывает, когда сквозь грозовые тучи пробьется солнце.
Эскофье, совершенно измученный долгим стоянием в очереди, робко пробирался сквозь толпу, переходя от одного полотна к другому. В комнатах пахло сырой шерстью и потом. Но сами работы поразили его. Целая стена, например, была увешана картинами Ренуара, написанными маслом и пастелью и висевшими на уровне глаз; там было также десять картин Дега, пять — Писсарро, три — Сезанна и очень много картин Моне, так что Эскофье сумел понять, на что жаловался ему брат Ренуара.
Никогда еще не видел он такой красоты. С ней не могли соперничать даже самые прекрасные и элегантные дамы в льстящем им розовом свете кафе. Когда он наконец добрался до картины Моне «Впечатление. Восход солнца», она оказалась бесконечно прекраснее, чем в каталоге. Даже дух захватывало. Эскофье на мгновение показалось, что он просто видит сон, некий загадочный пейзаж в оранжевых и серых тонах. Это было именно то, о чем говорил ему Доре, описывая картины импрессионистов. Это было совсем не похоже на реальную действительность, но отчего-то казалось абсолютно реальным. Там не было ни четких линий, ни формы, и цвет вроде бы казался совсем не таким, как в жизни, но трепещущие краски восхода и солнечного диска были совершенно живыми, они словно пульсировали, и казалось, что это встает настоящее, реальное солнце в той Вселенной, которую еще только предстоит открыть.
Эта работа Моне заставила Эскофье вспомнить те дни, когда он еще совсем молодым человеком впервые приехал в Париж и сидел на набережной, ожидая, когда наступит утро. Глядя на «Восход солнца», он вновь испытал то чувство, когда тебе кажется, будто весь мир полон обещаний, а сам ты находишься как раз в той точке временной оси, с которой и начнутся грандиозные перемены.
А еще у него вдруг возникло ощущение, будто Моне черпает энергию непосредственно в самом солнце.
«Но это же невозможно», — думал Эскофье. Однако чем дольше он смотрел на эту картину, тем все более живой она ему казалась. И вдруг у него за спиной удивительный женский голос — какой-то сияющий, звенящий серебром, — промолвил:
— Секрет в том, что тут нет контрастных тонов. Свет солнца обладает здесь почти той же яркостью, что и эти серые облака. Если бы Моне сделал солнце ярче облаков, как нам часто кажется в реальной жизни, эта картина была бы просто скучной.
Эскофье обернулся. Кожа цвета сливок, изящная длинная шея, подчеркнутая воротником из бельгийских кружев и черным бархатным жилетом. Даже изображенное Моне солнце меркло в сравнении с нею. Сара Бернар. Ее духи — мускусная роза — на мгновение окутали его своим ароматом. И тут же вокруг нее вновь заклубилась толпа, и она исчезла, словно ее и не было. Исчез даже ее запах.
Идиот!
Он должен был что-то сказать ей! Что угодно! Ведь он так давно мечтал о подобной возможности! И вот — упустил момент. Когда Сара Бернар приходила в «Ле Пти Мулен Руж», он стоял за бархатным занавесом, отделявшим обеденный зал от служебных помещений, и смотрел, как она ест. Ее нежная ручка была единственной женской рукой в этом зале, которую он не решался поцеловать. Как не решался и посмотреть Саре в глаза. Нельзя подходить к богине слишком близко.
А потому он ходил на каждый спектакль с ее участием и, сидя в темном зале, запоминал черты ее