литературная и частная жизнь, то мне нет нужды говорить, что с 11 декабря 1851 года по 6 января 1854–го я жил в Брюсселе в Брабанте.
К этому периоду относятся четыре тома «Совести», шесть томов «Пастора из Асборна», пять томов «Исаака Лакведемского», 18 частей «Графини Шарни», две книжки «Катерины Блум» и двенадцать или четырнадцать томиков «Мемуаров».
Когда–нибудь моим биографам придется туго. Открыть имена анонимных соавторов, написавших эти пятьдесят томов, будет трудной задачей, ибо, как вы знаете, дорогой читатель, известно (биографам, конечно), что я не написал ни одной из тысячи двухсот своих книг.
Сегодня я приготовил для вас новый рассказ.
Произведение, представшее пред вами под несколько необычным названием «Заяц моего дедушки» (оно будет полностью оправдано в дальнейшем), должно, в общем–то, датироваться тем же временем, что и его бельгийские братья.
Однако я не хочу, чтобы в отношении его настоящего отца витала досадная неясность, как это бывает с другими. В нашем разговоре–предисловии я берусь рассказать о том, каким образом оно появилось на свет, и как крестный держу его над купелью литературного крещения, произнося имя его родителя.
Время летело быстро и незаметно, а для меня, брюссельского отшельника, — особенно. В большом салоне по адресу улица Ватерлоо, 73, почти каждый вечер собирались добрые друзья — друзья близкие, с двадцатилетним стажем.
Виктор Гюго — по месту и почет, — Шарра, Эскиро, Ноэль Парфэ, Этцель, Пеан, Шервиль.
Местные жители редко приходили на эти очень парижские вечера. За исключением ученого Андре ван Гасельта и его жены, милейшего Бурсопа с супругой и старины Поля Букье, это была чисто французская компания.
Так мы сидели до часу, а то и до двух ночи за чайным столом — разговаривая, смеясь, болтая ни о чем, а иногда и плача.
В то время я много работал и только два–три раза за вечер спускался из своего кабинета на втором этаже, чтобы вставить словечко в общий разговор — так путешественник, оказавшись на берегу реки, бросает в воду прутик.
И разговор, как река, подхватывал слова и уносил своим широким, вольным течением вдаль.
Потом я снова поднимался, чтобы работать.
Наконец однажды мои друзья организовали заговор. Дело заключалось в том, чтобы на четыре–пять дней оторвать меня от занятии и увезти на охоту.
Наш общий друг, Жуане, как раз прислал из Сент–Юбера письмо. Он сообщал, что в арденнских лесах необычайно богатый год на зайцев, косуль и кабанов.
В письме было два практически непоборимых соблазна: повидаться со старым приятелем и пострелять вволю.
В компанию вошли Шервиль, полковник Ш… и Этцель.
Порешили, что волей–неволей, но мне придется участвовать в этой затее.
В результате в одно из моих обычных появлений я увидел ралложенпые на столе мое ружье фирмы «Лефошо–Девисм», охотничью сумку и несметное число зарядов — номер 4, двойное зеро и пули — словом, на все вкусы.
— Что это за выставка? — спросил я.
— Сами видите, друг мой. Это — ваше ружье, его мы вытащили из чехла. Охотничья сумка была в шкафу, а уж в ней мы нашли патроны.
— Зачем?
— Затем, что сегодня первое ноября.
— Возможно.
— Послезавтра — третье.
— Вероятно.
— Вы что, не знаете, что третьего — праздник Святого Юбера? Короче, мы собираемся сманить вас с работы, увезти с собой и уж силой или добром, но мы заставим охотиться.
В глубине души у меня все еще тлеет огонек, который разгорается, когда говорят об охоте.
Пока я не приговорил себя к литературной каторге, охота была для меня самой большой и, я бы сказал, почти единственной забавой.
— О! — сказал я. — Все, что вы мне тут предлагаете, чертовски соблазнительно.
— Жуане написал нам об открытии охотничьего сезона. Вернее, он написал Этцелю. Этцель ему, естественно, не ответил. Мы хотим застать его врасплох.
— Поехать к Жуане?.. Да я бы с удовольствием…
— Что вам мешает?
Вниз я спустился, держа в руке перо, и теперь грустно взглянул на него. В этом кусочке стали заключен целый мир: добро и зло, провал и успех. Как знать, не рожден ли сей плод цивилизации именно для меня! «Res perenis»[1], — как сказал Гораций.
— Увы! — ответил я. — Отныне вот мое оружие. Я — охотник за идеями, правда, добыча становится все реже.
— Плюньте на все и отправляйтесь с нами. Речь идет о каких–то трех днях: день — туда, день — на охоту и день — обратно.
— Звучит заманчиво! Право, если до завтра ничего не случится…..
— Что, по–вашему, должно случиться?
— Не знаю, но следует принять во внимание одну маленькую деталь: за те три года, что я здесь, князь де Линь звал меня на охоту в Белей, господа Лефевры — в Турин, Букье — в Остенде. Я дважды брал разрешение на ношение оружия — по тридцать франков за каждое, на пять франков дороже, чем во Франции. И что же! Я не был ни в Остенде, ни в Турпэ, ни в Белее, и так и не использовал полученные разрешения… Каждый раз случалось что–нибудь непредвиденное, что мешало мне взяться за ружье и воспользоваться приглашением.
— А если до завтра это непредвиденное не произойдет?
— Я — ваш, и с превеликим удовольствием.
— Да хранит вас Святой Юбер от неожиданностей!
К святому воззвал Шервиль, но тот, видимо, расслышал только конец фразы. Стоило Шервилю произнести последнее слово, как с бульвара позвонили в дверь.
— Ай–ай–ай! Дети мои, — вскричал я, — сейчас как раз разносят почту.
Жозеф пошел открывать.
Жозеф был моим слугой — бельгийским слугой в полном смысле этого слова, а это значило, что он смотрел на каждого француза как на кровного врага.
Впрочем, вы сами знаете пословицу солдата в походе и школьника на чужом огороде: «С паршивой овцы хоть шерсти клок». Такова была премудрость Жозефа.
— Жозеф, — сказал Этцель, — если это письмо из Парижа, порвите его.
Через пять минут Жозеф снова возник в комнате с большим конвертом в руке.
— Послушайте, — сказал Этцель, — я вам что поручил?
— Это не письмо, сударь, а телеграмма.
— О Боже, — воскликнул я, — это еще хуже!
— Похоже, наша охота летит в тартарары! — сказал Шервиль.
— Распечатайте депешу сами, друзья, и решите мою судьбу.
Жозеф отдал телеграмму Этцелю, и ее вскрыли. Она содержала в себе три строчки:
«Париж, пятница. Дорогой Дюма, если я не получу «Совести» к пятому числу текущего месяца, то, как мне дали знать Руалье и Ваз, шестого начнут репетировать другую трагедию. Вам понятно, не так ли?
Лаферьер».
Шервиль и Этцель удрученно переглянулись.
— Ну, что вы на это скажете? — спросил я.
— Вам еще много осталось?
— Половина пятой и целиком шестая картина.